Плач у доски, слезы на линии метания — таково было Китово, сугубо личное, представление о мужском героизме и превосходстве, о достойном мужском поведении под давлением. Он припомнил, что произошло с Кимом Твемлоу в полуфинале прошлогоднего Чемпионата мира. Парень тогда попросту агонизировал (и Кита сейчас передернуло, когда он вновь представил себе дорожки, прочерченные слезами на этом мелово-белом лице), проиграв четыре сета с нулевым счетом и просадив два захода в пятом. Никто, даже Кит уже, мать-перемать, не верил тогда, что у Кима есть хоть какой-нибудь шанс выиграть. Это позже станут говорить, что у того случился приступ язвенной болезни, вызванный порцией карри да еще тем, что матч проводился поздно вечером. Но что же он делает, этот парень? Запрашивает десятиминутную паузу по медицинским причинам, выпивает несколько порций «скотча», вытирает слезы, берет свои дротики — и начинает метать. Да, начинает метать… В итоге — пять-четыре. А на следующий вечер он — что? — всего лишь выходит на финальный матч и повергает в прах Джонни Кентиша. Семь-врыть его-ноль! Блин!!!
Ким и Кит — вот кто мужики. Да, приятель, мужики. Мужчины. Доходит? Мужчины. Они плакали, когда плакалось, они знали мягкость женщин, они, с искорками смеха в глазах, смаковали свое пиво — и они же, когда наступало время, выходили к черте метания и делали с дротиками то, что должны были сделать. Помните: они во всем идут до конца. Вот чего все Гаи Клинчи этого мира никогда не смогут понять. Кит часто недоумевал, почему Николь Сикс оказывает ему все эти услуги. И искать причину в такой области, как его характер, приходило ему на ум в последнюю очередь. Но теперь (эти слезы, эти дротики, эти опилки) все казалось ему возможным. Мы стремимся к успеху. И я могу с этим управиться. Для такого парня, как Кит, — и она, должно быть, почувствовала это — не существует ничего, чего он не сумел бы достичь, что оказалось бы ему не по плечу. Такой парень, как Кит, пройдет весь путь. Нет преград для такого, как он.
Малышка увидела отца — тот сидел на своем всегдашнем месте. Она попыталась к нему подползти. Прошло некоторое время, но ближе она не оказалась. Прошло еще некоторое время, но ближе она не оказалась. Кит переступил через нее и из гостиной попал в спальню. Малышка перевернулась в его сторону — или попыталась это сделать. Ведь Кит просто оказался чуть дальше от центра ее поля зрения. Он переступил через нее и из спальни попал в ванную. Малышка снова перевернулась. Упершись ладошками в пол, она посмотрела вверх и воззвала к нему. Кит наклонился, поднял на руки эту тяжелую жизнь (а они, да, они тяжелы, даже самые легкие из них, все те возможности, которые так плотно упакованы в деток) и, сделав единственный шаг, оказался посреди кухни.
Там, в усталой своей прозрачности, стояла его жена. Кит молча передал ей освещенную улыбкой малышку. Не сделав ни шагу, он прислонился к дверному косяку и, критически кривясь, стал наблюдать за тем, как Кэт, с неуклюже скрюченной над ее тощим плечом Ким, готовит бутылочку, то и дело роняя что-то из рук и оступаясь. Кит вздохнул. Кэт обернулась к нему с бледным промельком в лице — то была просьба о снисходительности, а может, даже и улыбка. Да-да, муж, блин, о котором можно только мечтать, подумал Кит. Вдруг, откуда ни возьмись, — кучи денег. И дом весельем озарился. Все это было правдой, за исключением веселья в доме. В доме Кит постоянно кипел от ярости, какой больше нигде не испытывал. Все в этом доме раздражало его и бесило.
Он уселся и принялся за бефстроганов, за обычные свои «Особые милфордовские оладьи». Рот его был набит, к тому же он все утро, да и потом, после полудня, выпивал в «Черном Кресте», поэтому, когда ему вздумалось спросить Кэт о ее метрике, он, казалось, произнес:
— У тебя бефтрика есть?
— У меня что? — осторожно спросила Кэт. Неужели Кит выражает неудовольствие ее стряпней? Никогда этого прежде не случалось. Она готовила для него все, чего бы он только ни пожелал. А тушеное мясо с картошкой и любовно заправленные специями ирландские рагу безмолвно отошли в прошлое дня через три после их женитьбы.
— Метрика. Листок бумаги, на котором написано, сколько тебе лет.
— Нет, Кит, нет у меня ничего такого.
— Ну а когда ты родилась в таком случае? — сказал он, направив на нее вилку.
— …Родилась? — Кэт, подумав, назвала год.
Он прекратил жевать.
— Но тебе же, значит, и двадцати двух еще нет! Нет, милая, здесь какая-то ошибка, уж это точно. Быть не может… Знаешь, на что это похоже? На фильм ужасов. Ну, где пташка мила, молода и все такое — до последних пяти минут. Тогда она… ну, как эта вот наша колонка. Ни с того ни с сего вдруг превращается в пепел и дым. В пепел и дым.
Кит покончил с едою молча, пару раз прервавшись на перекур. Потом сказал:
— Ну, Клайв, давай. Поднимайся-ка, приятель.
Огромный пес с трудом встал с полу. Правая задняя лапа была у него приподнята и дрожала.
— Давай-давай, малыш. Нечего нам сидеть здесь, в этом долбаном грязном хлеву, так или нет?
Клайв мрачно подошел к входной двери. Длинную свою голову он повернул набок — словно бы, готовый к казни, уложил ее на невидимую плаху.
— Нет, ни в коем разе. Мы уходим.
Взглянув на жену, пояснил:
— Куда? На работу. В приличном обществе.
Протянув руку, он снисходительно провел по щеке ребенка костяшкой пальца и — возможно, с чрезмерной горечью — добавил:
— Ни черта ты не смыслишь в моих дротиках. Не знаешь, что они для меня значат. — Брови его задрались. Взгляд опустился. Медленно покачивая головой, он повернулся к двери. — Никакого… понятия.
— Кит?
Кит, открыв уже дверь, застыл на пороге.
— Покормишь ее, когда придешь?
Плечи Кита, обтянутые серебристой кожей куртки, изогнулись раз и другой. Он сказал:
— Нет вопросов — нет вранья.
На улице, когда Кит втаскивал Клайва на переднее пассажирское сидение тяжелого своего «кавалера», пес, как мог, оказывал ему неуклюжее содействие. Им, значит, не придется идти пешком, нынешней ночью — нет. Пес уже предвкушал влажный запах ковра в любимом пабе, шкурой чуял свое пахучее лежбище в углу под столом: там много чем пахло, но в основном — его собственными археологическими залежами, его слюнявым рыком, его поскуливающим сном, его зрелостью, его возмужалостью, далеким течением его минувших собачьих дней. В этом сносном, вполне приемлемом месте Клайв провел уже целых два года своей жизни, но два — по человечьему счету, а не по собачьему: ведь для собаки один наш год тянется в семь раз дольше (можно сказать и так: собачий год в семь раз короче человеческого). Теперь же, прежде чем попасть туда, Клайву придется выдержать десять или пятнадцать холодных минут — здесь, на переднем сидении, в полном одиночестве. Но это он перенесет.
Машина сама, словно пес, неуклюже пробиралась по неосвещенным улицам — на сопящих шинах и с желтыми глазами, — направляясь к Триш Шёрт.
Пока Кит вел машину, Гай принимал душ. Изнизанная пузырьками колонна воды с дорогостоящей непогрешимостью обрушивалась ему на темя; ниже, на уровне талии, дополнительные струи омывали также его бедра, его ничем не примечательный зад; огромные его ступни шлепали по крутящейся воде, которой пришла пора уйти в канализацию. Это сила Кориолиса заставляет ее вращаться таким вот образом; в южном полушарии вода, уходя в сток, вращается в противоположном направлении, по часовой стрелке; на экваторе она не вращается вовсе. Через бурю, через раздробленные призмы Гай глянул вниз — ну да, культурист вернулся. Как Терри. Он вернулся, воскрес, восстал к бытию, немой и полный надежд. Тот, ктк был робок, поднял взор кверху. Гаю казалось, что вздутие это у него уже почти месяц. И это было одно и то же вздутие, а не последовательность новых. В этом отношении оно напоминало припадки гнева и воплей Мармадюка, которые по существу могли рассматриваться как один и тот же припадок гнева и воплей, длившийся вот уже год и восемь месяцев, с того самого дня, как он родился. Вздутие и гнев в равной мере красноречиво свидетельствовали о некоей таинственной боли. Больно было, к примеру, сейчас. Так же, как Мармадюку было больно сейчас (сквозь плеск воды различался его плач). Сильнейшая боль не отпускала ни на секунду. На протяжении последних нескольких дней она с упорной жестокостью пребывала у Гая в паху; она, казалось, плавала там, рекой протекала по всем органам, находящимся ниже пояса, различными образами втискиваясь ему в позвоночник, в мошонку, в кишечник, забивая, засоряя их своими корягами. Не зная недостатка ни в деньгах, ни в здоровье (он всегда чувствовал себя превосходно), ни в предусмотрительности, Гай никогда не бывал на короткой ноге с болью. Если не считать этого вот фонаря под глазом, который — чисто инстинктивно — навесил ему милый кулачок. Как вообще могла боль найти к нему дорогу? Поэтому он по-своему приветствовал и почитал ее, эту боль. Она походила на боль в его сердце, в его горле; это была любовь, это была жизнь. Жизнь и желание. Он не хотел прикасаться к ней, к этой боли, не хотел тревожить ее или заигрывать с ней. Нет. Ее не хотелось трогать.