Не заметил Омрыкай, как за его спиной встал Вапыскат. Вытащив свой нож из ножен, он сунул его рукояткой в дрожащую руку Пэпэв.
Что происходило дальше, Омрыкай представлял себе, как в страшном сне. Мать подбежала к Чернохвостику с ножом. Омрыкай вскрикнул, выпуская аркан. Но кто-то схватил конец аркана, и снова забился олененок, захрипел. Омрыкай бросился к Чернохвостику на помощь, споткнулся, упал в снег и только в этот миг увидел черного шамана. Да, это он, он перебирал аркан, подтягивая к себе олененка… Чуть поодаль стояли люди — и взрослые, и детишки, и каждый замер от страха. Олененок бьется уже почти у самых ног черного шамана. А мама, родная мама, любимая его мама, целится узким ножом в сердце Чернохвостика. Неужели это не сон? Конечно, сон. Надо проснуться. Скорее, скорее проснуться! И закричал Омрыкай так, как никогда не кричал в жизни. Мать выронила нож, простонала:
— Не могу…
— Держи! — воскликнул Вапыскат. — Держи аркан! Держи! Ивмэнтун смотрит на твоего сына…
Пэпэв вцепилась в аркан, намотала его на руку, поднимая к небу бескровное лицо с закрытыми глазами. Вапыскат схватил уроненный в снег нож, затоптался у олененка, выбирая момент, чтобы ударить прямо в сердце.
Ну почему, почему Омрыкай не вскочил, не заслонил собой олененка? Почему он лежал в снегу и не мог шевельнуться? Думал, что спит? Думал, что видит все это во сне? Или Вапыскат обессилил его? Почему он не встал и не убил черного шамана?
Поднялся Омрыкай только тогда, когда услышал крики смятения многих людей: мертвый олененок упал вниз раной…
Нет для чавчыват ничего страшнее, чем то, когда за-'колотый олень упадет вниз раной. Тот, кто держит аркан, должен так дернуть его перед смертным мигом оленя, чтобы обреченный упал в снег на правый бок, вверх, и только вверх раной. Если олень упадет на левый бок — примчатся со стороны леворучного рассвета самые зловредные духи, и тогда пусть все стойбище ждет, что смерть посетит тот или иной очаг, и только чудо да самоотверженность шамана могут отвратить беду.
Кричали люди, выли собаки, мчалось по кругу в безумном беге стадо, едва не опрокидывая нарты и яранги.
Омрыкай смотрел на все это, плохо соображая, что с ним происходит, порой переводил взгляд на бездыханного Чернохвостика, окрасившего снег под собою. Рядом с олененком сидела в снегу мать и громко завывала, раскачиваясь из стороны в сторону. Над нею склонился Вапыскат, тряс ее за плечи и кричал:
— Ты, ты виновата! Твои грязные руки уронили пээч-вака на левый бок. Все вы здесь нечестивые! Я и мгновения больше здесь не останусь. Повернитесь все в сторону леворучного рассвета и ужаснитесь! Оттуда уже идет беда… Я сказал все.
Прокричал черный шаман свои страшные слова и скрылся в безумной круговерти испуганных оленей, словно растворился в снежной кутерьме. Омрыкаю казалось, что и сам он превращается в снежную пыль: сознание покидало его…
Очнулся Омрыкай в пологе. Не сразу различил при тусклом огне светильника лица матери, отца, старика Кукэну. Еще один человек угадывался в углу полога. Омрыкай слабо махнул в ту сторону рукой и скорее простонал, чем спросил:
— Кто там?
— Гатле. Я Гатле, — ответил человек, сидевший в углу.
— Ты мужчина или женщина?
— Не знаю. Рожден мужчиной, - косы ношу женские.
Омрыкай ощупал руку матери.
— Что было со мной?
— Ты спал, — печально ответила мать. — Сначала очень долго плакал, а потом уснул. Двое суток не покидал тебя сон. После этого ты перестал быть Омрыкаем.
Мальчику стало жутко: может, он умер, или его мать лишилась рассудка?
— Почему я перестал быть Омрыкаем?
— Пусть тебе объяснит гость, — заговорил отец, подвигаясь чуть в сторону.
Человек с лицом мужчины, но с волосами женщины придвинулся к Омрыкаю, склонился над ним.
— Я гонец от белого шамана Пойгина. Он не может пока прийти к тебе сам. Но попросил меня сообщить тебе важную весть…
— Какую?
— Ты теперь не Омрыкай. Ты Тильмытнль. — Гатле широко расставил руки, изображая парящего орла. — Вот кто ты теперь — человек с именем орла.
— Почему я теперь не Омрыкай?
— Так надо. Белый шаман отвел от тебя Ивмэнтуна. Он и на этот раз победил черного шамана.
И тут Омрыкай в одно мгновение пережил все заново. Мечется Чернохвостик на аркане. Вапыскат выкрикивает злые слова. А потом кровь… кровь под левым боком поверженного насмерть белоснежного олененка — существа иного вида. Мальчику хотелось закричать, как крикнул он в тот раз, когда увидел нож в руке матери, но он только захрипел и зашелся в кашле. Над ним склонились три головы: матери, отца и гостя. Мигал, почти угасая, светильник. Что-то говорил отец, плакала мать, и горестно улыбался гость. Но вот поближе протиснулся старик Кукэну, неподвижно сидевший до сих пор с потухшей трубкой во рту.
— Это диво просто, какое славное у тебя имя! — Вскинув кверху лицо, словно бы рассматривая небо сквозь полог, старик торжественно произнес: — Тильмытнль.
— Я Омрыкай.
Мать в смятении закрыла ему рот рукой, а отец, приложив палец к губам, всем своим видом показывал, насколько опасно теперь произносить имя Омрыкай.
— Ты Тильмытиль, — ласково уверял Гатле. — Запомни навсегда. И даже во сне откликайся только на это имя… Об этом тебя очень просит твой спаситель Пойгин…
— Где он? — спросил мальчик, когда мать убрала руку с его рта.
— Он преследует росомаху. Но скоро придет. Может, завтра.
Пойгин прибыл в тот же вечер. Медленно снял кухлянку, погрел руки о горячий чайник, приложил обе ладони ко лбу мальчика. Потом приложил ухо к его груди, долго слушал.
— Какое верное сердце в твоей груди, Тильмытиль. Ровно стучит, гулко стучит. Крепкий ты, очень крепкий, Тильмытиль.
Мальчику хотелось опять возразить: он — Омрыкай, всегда был Омрыкаем, но по напряженным лицам матери и отца понял, что они очень боятся услышать именно это.
Мальчик приложил руку к груди Пойгина и впервые за этот вечер слабо улыбнулся.
— Я тоже слышу твое сердце…
— Ну, и каким оно тебе кажется, Тильмытиль? — подчеркнуто весело спросил Пойгин.
— Ровно стучит, гулко стучит.
— Ну вот и хорошо, что ты откликнулся на новое имя.
— Почему никто из вас ничего не ест? — спросил переименованный в Тильмытиля и опять уронил на шкуры голову, почувствовав огромную слабость.
— Наконец он попросил есть! — воскликнула Пэпэв. Майна-Воопка неуверенно посмотрел на жену:
— Разве он попросил?
— Да, я, кажется, хочу есть, — сказал Тильмытиль, поворачиваясь на бок.
И начался в пологе пир. Тильмытилю дали кусочек оленьего языка. Сначала мальчик обмер, подумав, что это язык Чернохвостика, но Кукэну понял его, сказал с шутливой укоризной:
— Ай-я-яй, не может отличить язык чимнэ от языка пээчвака.
Да, это, несомненно, был язык чимнэ, и только чимнэ. Тильмытилю очень хотелось спросить, что сделали с Чер-нохвостиком после его смерти, но он боялся разрыдаться, и Пойгин почувствовал это. Он понимал, что после такого горя мальчик не скоро успокоится и еще не один раз воспоминания о гибели олененка толкнут его душу во мрак уныния, тем более что ему известно еще и страшное похоронное прорицание черного шамана. А духи различных болезней очень привязчивы к поверженным в мрак уныния, и здесь выход один: вселить в больного свет солнца, устойчивость и спокойствие Элькэп-енэр. Нет, он, Пойгин, когда думал, какое новое имя выбрать мальчику, доведенному до помрачения, не зря остановился именно на орле. Надо внушить больному, что у человека могут появиться невидимые крылья, способные поднять его над самим собой, слабым и сомневающимся. Тот, слабый, сомневающийся, остается где-то внизу; это уже не ты, да, да, ты уже другой. У тебя, в конце концов, даже имя теперь другое.
Пойгин полагал, что имя надо сменить еще и для того, чтобы сбить с толку злых духов. Они идут за слабым и сомневающимся, как волк за больным оленем, имя его для них как запах их жертвы. И вдруг (это диво просто!) прежнее имя исчезло, нет запаха, следы потеряны. Скулят, бранятся зловредные духи, спорят, где искать след жертвы. Но нет следа! И остаются зловредные духи ни с чем — больной исцеляется. Вот что значит поднять его на крыльях над самим собой.