Шутку эту Тагро слышал не раз, однако рассмеялся вместе со всеми. «Кажется, он уже поймал этих парней на свой аркан», — размышлял председатель райисполкома, проникаясь к Тильмытилю глубокой симпатией.
Желая как бы противопоставить Тильмытиля практикантам, Эттыкай всем своим видом старался выразить ему свое почтение. Сын Майна-Воопки был для него загадкой: живет на берегу в доме, как русский, женился на русской, до оленей ли ему? Однако все видят, да и сам Эттыкай еще не ослеп: нет у Тильмытиля жизни без оленей.
Эттыкай много думал, пытаясь понять: куда же ведет кочевой путь сегодняшних оленных людей? Исчезли такие хозяева, как Рырка, такие, каким он был сам, — можно ли теперь ждать порядка? Раньше страх заставлял пастухов подчиняться порядку. Боязнь остаться голодными и раздетыми заставляла когда-то безоленных людишек слушаться не только окрика, но даже взгляда, жеста хозяина. Теперь пастухи никого и ничего не боятся. Хорошо ли это? И хорошо, и плохо. Вон бригадир Выльпа стар уже, однако сам за всю бригаду оленей пасет, а молодые пастухи только над ним посмеиваются. Но Майна-Воопку слушается каждый, и прежде всего Эттыкай. Если дела взяли в свои руки такие, как Майна-Воопка, — порядок будет. А Выльпа что, он всю жизнь исполнял чужие повеления, привык подчиняться, вот и теперь, хоть и бригадир, а своим пастухам, как бывшим хозяевам, подчиняется. Но, однако, не все безоленные людишки ведут себя подобно Выльпе, на иного посмотришь и только руками разведешь: можно подумать, что он всегда был настоящим хозяином и не знал, что такое голод. Так и хотелось Эттыкаю сказать подобному гордецу: что нос к звездам задираешь, забыл, как одевался в лохмотья шкур, а мясо оленя знал только по запаху, когда его варили на кострах в чужих ярангах? Но нельзя гордецов задирать, а то такое самому тебе дадут понюхать — собакой побитой заскулишь.
Многое, очень многое изменилось в жизни оленных людей. И Эттыкай благодарит себя за то, что не пошел против ветра перемен, — иначе не выжил бы. Правда, не всегда он был рад тому, что выжил. По-прежнему было его страстью считать оленей, меченных личным тавром. Сколько их — да вот теперь и твои, и не твои.
Но шли годы, все меньше становилось оленей Эттыкая в артельных стадах, нарождались новые, и этих уже никто не клеймил тавром. Зачем? Все они общие. И было чудно Эттыкаю смотреть на немеченых оленей, он, как прежде, мысленно раскалял добела железо, мысленно прижигал крупы оленей; но бессильным был его воображаемый огонь, и не пахло горелым мясом и паленой шерстью. Так во сне все пьешь, пьешь воду и никак не можешь утолить жажду. Однако надо было как-то жить. И Эттыкай утешал себя тем, что он сыт и одет, как прежде, что никто не заставляет его мерзнуть по ночам в стаде. И все было бы не так уж плохо, если бы его не преследовала мысль, что он прощенный, а стало быть, немало обязан тем, кто его простил. В повадках его появилась угодливость, он порой заискивал перед самым последним пастухом, которого раньше в ярангу свою не пустил бы. Это мучило Эттыкая, бесило. Иногда он с яростью спрашивал себя: «Что я все время перед ними, как собачонка, хвостом виляю?! Наверно, не зря мне родители имя такое дали, словно предвидели, до чего доживу».
Упрекал, язвил себя Эттыкай, а сам по целым суткам не спал во время отела оленей, старался показать, на что он способен. В зимние месяцы приучал оленей возить нарты. Конечно, это не очень легко — обучать ездовых оленей, но Эттыкай не щадил своих старческих сил и порой искренне радовался, когда замечал, что его уважают. Особенно важно было ему видеть, как относится к нему Майна-Воопка. Этот настоящий чавчыв очень его ценил, и все видели, как он к нему почтителен.
Осторожно подступался к Эттыкаю по тропе благожелательства и Тильмытиль. Правда, он ко всем благожелателен, особенно к старикам. Когда стал в колхозе главным оленьим доктором, старался показать: он меньше всего считает себя очочем. Однако если дело касалось заботы об оленях, тут он, как и его отец, был строг, крепко держал в руках невидимый аркан и пускал его в ход неумолимо, обламывая рога тем пастухам, которым казалось, что при новых порядках они могут, как быки, бодаться. Есть и такие, которые бодаются, а оленя хотели бы видеть только тогда, когда им подают в теплый полог сваренные куски его аппетитно дымящегося мяса.
Нет, Тильмытиль, как и его отец, настоящий чавчыв. Эттыкай не один раз видел, как он валился с ног в пору отела, спасая телят от пурги и морозов. Олененок для него — что собственное дитя, не зря он в детстве чуть не лишился рассудка, когда Вапыскат заколол его белого кэюкая. И хотя Тильмытиль много лет на оленьего доктора учился, в других краях побывал, на других чавчыват нагляделся — на якутов, на ненцев, эвенов, коряков, их оленьи стада повидал, все равно к своим старикам идет, у них совета спрашивает, у Эттыкая тоже. А что может быть дороже для старика, когда его умудренный старостью рассудок ценят молодые?
Да, Тильмытиль истинный чавчыв, он никогда не предаст оленей. Только вот много ли таких, как он? Похожи ли хоть чем-нибудь на него вот эти парни? Эттыкай снова оглядел Коравгэ скептическим взглядом, не скрывая своего пренебрежения и недоверия к нему. И это выводило парня из себя. Если бы не появился Тильмытиль, не отогрел бы как-то вдруг его душу, Коравгэ, наверное, сбежал бы отсюда куда глаза глядят: еще не хватало, чтобы этот бывший богатей над ним издевался.
Вечером Коравгэ вышел в стадо на ночное дежурство. Присматривал за оленями по ночам целую неделю, как обыкновенный пастух, аркан из рук не выпускал. За ним вышли в стадо и все остальные практиканты. Тильмытиль приходил к ним, согревал хорошим словом и чаем из термоса, рассказывал об оленях, порой вылавливая арканом то одного, то другого. «Если полюбишь оленя, он тебе само солнце на рогах принесет, — пошучивал он, между тем стараясь внушить очень серьезные мысли. — Зоотехник должен уметь все, что умеет пастух, только намного лучше».
Пришел однажды ночью в стадо вместе с Тильмытилем и Тагро.
— Ну, как твоя губа? — участливо спросил он у Коравгэ.
— Да вот, как назло, на морозе лопнула. Но ничего, терплю. Стараюсь еще и посвистывать.
Коравгэ попытался засвистеть, рассмеялся.
— Не всякий свист мне нравится, — пошутил Тагро, — а этот понравился. Я рад, что вы все как-то сразу сдружились с Тильмытилем.
Коравгэ проследил за ветврачом, подкрадывавшимся с арканом к огромному быку, сказал по-русски:
— Вовремя он приехал. А то мне показалось, что у меня не только губа лопнула, но и что-то вот здесь. — Он приложил руку к сердцу. Помолчав, с тоскою добавил: — И не надо бы нас называть балбесами только за то, что мы не можем забыть, что такое человеческая жизнь. Работы мы не боимся. Мало того, мы не можем без работы. И оленей любим не меньше этого Эттыкая. До чего же ядовитый старик, посмотришь на него — кажется, будто мухомора наелся…
Коравгэ сплюнул, снял рукавицы, осторожно дотронулся до больной губы.
— Ничего, вы заставите и этого мухомора себя уважать.
— Пусть он сначала постарается, чтобы я сам его уважал, — самолюбиво ответил Коравгэ. — Так вот, оленей мы любим. Это у нас в крови. Но как я буду здесь жить с женой? Я скоро женюсь… Как она будет здесь рожать и вскармливать ребенка? Я родился в кочевье знаю, что это такое…
Тагро молчал. Почувствовав его досаду, Коравгэ тяжко вздохнул и пошел к Тильмытилю, заарканившему быка. Тагро вслушивался в неумолчный шум пасущегося стада и думал о словах Коравгэ. Да, здесь многое осталось от прежнего кочевья, старикам, может, и нравится многовековой уклад пастушьей жизни. Но как быть Коравгэ? Оказалось, что проблемы оленеводства стали самыми беспокойными. А он, Тагро, весь в другом: строятся морские порты, аэродромы, промышленность цветных металлов набирает такой размах — только успевай поворачиваться. Все это хорошо, но надо помнить, что значит олень для Чукотки, да и не только для Чукотки: оленеводство— немалый вклад в богатство всей страны. Конечно, нельзя сказать, что тут все осталось без перемен. Возникли крупнейшие оленеводческие хозяйства, поголовье оленей по сравнению с довоенным уровнем удвоилось. Все большую роль стали играть такие люди, как Тильмытиль, — ветврачи, зоотехники. Но быт, уклад… тут мало что изменилось.