Немедленно по получении страшной информации из Москвы полк прекратил свое существование как боевая единица и полностью переквалифицировался в ремонтное управление. На плацу целыми днями подновляли разметку и красили бордюры, в казармах отдраивались такие медвежьи углы, в которые ни до, ни после того не ступала нога человека. Я прекратил выдачу хлеба и неделю напролет белил потолок. В последний день перед прилетом Министра всё в полку посходило с ума — майоры собственноручно отдраивали двери, а командир полка носился по нему, как муха по каптерке. Рядового, замеченного в перекуре, могли запросто пристрелить на месте.
Но главное было — борьба с осенью. Плац подметали дважды в день, причем уже через час после очередной расчистки он был снова завален палой листвой. Так продолжалось до последнего дня, а наутро, выйдя из казармы после очередного крутого недосыпа, я увидел вот что. На осине сидел якут и обрывал с осины листву. На якуте была шинель красная звезда на шапке. На соседних осинах сидели другие якуты. Крыша моя накренилась и поехала. Только через несколько секунд я вспомнил, где нахожусь и прочие обстоятельства места и времени, включая то, что наша четвертая рота полностью укомплектована в Якутии.
Но эти несколько секунд я прожил в вязком тумане личного сумасшествия.
А с другой стороны — ведь Министру Обороны не объяснишь, почему плац в листве. Маршал увидит расхождение между долженствующим и существующим — и огорчиться. А когда Маршалы огорчаются, полковники летят в теплые страны.
— Осень, товарищ Маршал!
Это довод для гражданского ума, не вкусившего нормативной эстетики Устава. А Маршал решит, что над ним издеваются. В армии не существует демисезонной формы одежды — следовательно, деревья должны либо дружно зеленеть, либо молча стоять голыми. А плац должен быть чист. А личный состав смотреть программу «Время». Даже если телевизор, как это случилось у нас по случаю чемпионата мира по хоккею, унесли из роты в штаб.
— Рота, рассесться перед телевизором в колонну по шесть.
— Так нет же телевизора!
— Рассесться в колонну по шесть!
Сидим, смотрим на полку со штепселем. Ровно полчаса, пока в соседних казармах не кончится программа «Время».
Но это — к слову.
А Устинов в наш полк так и не приехал.
…Постепенно дембелея, я хлеборезил до следующей весны, не избежав, впрочем, ни «губы», ни мордобоя. А весной оказалось, что все это время я был не только хлеборез, но и подрывной элемент, о чем см. ниже.
ПОД КОЛПАКОМ
Фамилия нашего полкового особиста была — Зарубенко. Капитан Зарубенко. Согласитесь, что учитывая специфику работы, это звучит. Специфика эта была такова, что хотя капитан несколько месяцев копался в моей судьбе, как хирург в чужих кишках, я до сих пор не представляю его в лицо. Просто однажды в спортзале повар Вовка Тимофеев сказал мне:
— Зема, ты это… следи за языком.
— А что случилось? — поинтересовался я.
— Ничего, — ответил Вовка. — Просто думай, что говоришь. И считай, что я тебя предупредил.
— Ну а все-таки? — спросил я. Потом спросил то же самое еще раз.
— Капитан Зарубенко тобой интересуется, — пробурчал наконец Вовка. — Что-чего — не знаю, но интересуется.
Не могу сказать, что я испугался. Впрочем, это скорее свидетельствует о некоторых недостатках в общем развитии, нежели о душевной стойкости. Просто я не очень представлял, с чем буду иметь дело. Мне казалось, что если я не шпионю на Китай, то с меня и взятки гладки.
Что же до Зарубенко, то я даже толком не знал, кто это, но Вовка мне разъяснил — и я вспомнил. Я вспомнил, как год назад один из наших, стоя на посту у знамени части, слышал (и в ужасе рассказывал потом в караулке), как некий загадочный капитан орал на командира полка, подполковника Голубева, обкладывая его таким матом, что даже знамя краснело. Голубев же, чья крепенькая фигурка обычно наводила ужас на окрестности плаца, стоял перед капитаном навытяжку — и молчал.
Как бы то ни было, а я уже успел позабыть о вовкином предупреждении, когда в одно весеннее утро меня, отсыпавшегося после продуктовых баталий, разбудил нежнее родной мамы батальонный замполит, капитан Хорев — и предложил прокатиться с ветерком в штаб дивизии.
— Зачем — спросил я.
— Не знаю, — соврал он, и мы поехали.
Я понимаю, что уже успел утомить читателя примерами собственной тупости, но не могу не заметить, что по дороге начал мечтать и домечтался до следующего: скоро девятое мая, в Доме Офицеров готовится праздничный вечер, и командование вспомнило, что у них в хлеборезке чахнет-пропадает профессиональный режиссер…
Вот чего с людьми бывает весной, да еще под дембель!
В штабе дивизии капитан Хорев скрылся за какой-то дверью и бодро доложил там какому-то полковнику что младший сержант Шендерович по его приказанию доставлен. Но даже это не замкнуло в моей авитаминозной башке логической цепочки. Я вошел и был приглашен сесть, что и сделал в самом радужном настроении. Я чего-то ждал — и забегая вперед, скажу, что дождался.
Сначала полковник попросил рассказать о себе: кто я, да откуда, да кто родители. Спрашиваемо все это было настолько по-отечески, что я бы, пожалуй, рассказывал ему свой семейный эпос до самого дембеля, если бы не майор.
Майор этот с самого начала тихонечко сидел в углу комнаты, имея при себе цепкий взгляд и черные артиллерийские петлицы. Артиллеристом майор был, судя по всему, замечательным, потому что, помолчав, начал пулять в мою сторону вопросами и попадать ими со страшной силой.
И только тут до меня дошло, что это допрос. Лицо Вовки Тимофеева всплыло наконец в моей бедовой голове вместе с фамилией Зарубенко. Дивизионный майор знал обо мне все. Перед ним лежала пухленькая папочка-скоросшиватель, и в ней лежали бумажки. Впоследствии я имел возможность в ту папочку заглянуть. Как я получил эту возможность, не скажу — пускай майор, или кто он теперь есть, сам дознается, если хочет: ему за то государство деньги платит. Но, доложу вам, занятие! Если кому приходилось читать доносы на самого себя, он меня поймет!
Впрочем, все это было потом, а пока я вертелся на стуле, как плевок на сковородке, уворачиваясь от вопросиков из майорского угла и одновременно проникаясь уважением к собственной персоне. Оказалось, что за время службы я успел рассказать боевым товарищам столько правдивых страниц из советской истории, что по совокупности это могло тянуть на идеологическую диверсию.
По нынешним буйным временам следует самокритично признать, что в своем скромном антисоветизме я не дотягивал и до журнала «Коммунист», но то был восемьдесят второй год — и от майорской осведомленности мне стремительно похужело. Кроме того, поражал и масштаб особистских интересов. Например, среди прочего мне инкриминировалась любовь к Мандельштаму — оказалось, что я читал кому-то его стихи. Хорошо еще, что в других показаниях оказалась зафиксирована любовь к Маяковскому. За Маяковского Мандельштама мне скостили. Так сказать, баш на баш.
А теперь о главном. Как и всякого любознательного человека на моем месте, меня чрезвычайно интриговал вопрос: кто? Кто стукнул? Моя любознательность была удовлетворена самым замечательным образом.
…Кажется, летом 1981-го в наш полк прибыл свежеиспеченный лейтенант по фамилии Седов. Окончил он, как и полагается замполиту, какое-то политическое училище и выглядел, мягко говоря, простовато. Впрочем, его эта самая простоватость даже располагала. И наконец, он был москвич, чем порождал ностальгию. Все это я говорю исключительно в оправдание своей лопоухости.
Кстати, о лопоухости.
В ноябре того же 1981-го я сидел в Ленинской комнате и читал свежую «Литературку», в которой некто, как сейчас помню, Н.Машовец топтал ногами автора Чебурашки. Я читал, ужасаясь. Мирное ушастое существо при ближайшем рассмотрении оказалось безродным космополитом, дезориентирующим советских детей. А еще Машовец мрачновато сообщил всем заинтересованным органам, что не нашел у Э.Успенского ни одного стихотворения о Родине, о хлебе, о гербе.