Я горжусь этим.
Я всовываю башку обратно и бегу в ванную. С унитаза на меня глядит таракан. Если бы Сименон увидел этого таракана, он больше не написал бы ни строчки.
Не говоря уже о том, что Сименон никогда не видел моего совмещенного санузла.
Я включаю воду — кран начинает биться в падучей и плевать ржавчиной. Из душа я выхожу бурый, как таракан, и жизнерадостный, как помоечный голубь.
Что вам сказать о моём завтраке? Если бы в юности Сименон хоть однажды позавтракал вместе со мной, про Мегрэ писал бы кто-нибудь более удачливый.
О, мои прогулки в одиночестве, тёмными вечерами, по предместьям родного города! О, этот голос из проходного двора: «Эй, козёл скребучий, фули ты тут забыл?» Я влетаю домой, запыхавшись от счастья.
О, мой кофе, который я подаю себе сам, виляя своими же бёдрами! После этого кофе невозможно писать хорошо, потому что руки дрожат, а на обоих глазах выскакивает по ячменю.
О, мои аперитивы после работы — стакан технического спирта под капусту морскую, ГОСТ 12345 дробь один А!
А вы спрашиваете, почему я так странно пишу. Я хотел бы писать, как Сименон. Я бы даже выучил ради этого несколько слов по-французски. Я бы сдал в исполком свои пятнадцать и три десятых метра, а сам переехал бы на берег Женевского озера, и приобрёл набор трубок и литературного агента, и писал бы про ихнего комиссара вдали от наших. Но мне уже поздно.
Потому что, оказавшись там, я каждый день в шесть утра по московскому времени буду вскакивать от Гимна Советского Союза в ушах и, плача, искать на берегах Женевского озера трубы фосфатного завода, и, давясь аперитивом посреди Булонского леса, слышать далёкий голос Родины:
— Эй, козёл скребучий, фули ты тут забыл?
Ямбы
Я никогда не вырасту большим. Я притворяюсь. Мне лет пять, не больше. Мне, в сущности, плевать, какой режим у взрослых, кто у власти — Ленин в Польше, поляки в Костроме ли… Видит Бог: мне формочки важнее и совок.
Не то чтоб гордость — я б сходил в народ, да страшновато: вроде, честь по чести, молчишь, как рыба — запекают в тесте, а птицею взлетишь — стреляют влёт. И сам не понимая, кто таков, под водочку идёшь у едоков.
А что ж прогресс? Да вот: сейчас жрецы объявят лупоглазому народу, где завтра корм найдут себе Тельцы, и в час который Рыбам дуть на воду… Что день грядущий приготовит нам, то и съедим, коли не нас «ам-ам».
…Родной пейзаж, родимый моветон — в болотах стрелы, кошки при сметане, и каждый (не обмолвиться б!) дантон выводит толпы и полощет знамя… Меня увольте, сидя на печи да едучи, есть эти калачи!
Я не ездок в емелином авто и не искатель ванькиных лягушек — я знаю невысокий свой, зато насиженный шесток вдали царь-пушек. Не ем стекла, не исцеляю вдов, но отвечаю за порядок слов.
Уже не рок событий нас влечёт, а воспиталка в лоно общепита, и дождик потемневшую сечёт песочницу родного алфавита. И я не буду эту или ту жрать землю — у меня песок во рту!
Опоссум
(перевод с гондурасского)
Вскоре после демобилизации из Советской Армии я начал писать прозу. До этого, всю юность, я по недоразумению числил себя поэтом — и мучил литконсультантов своими пробами пера. Пробы эти носили совершенно умозрительный характер: личный опыт у меня отсутствовал начисто.
За опытом я поехал в Забайкальский ордена Ленина Военный Округ, и приобрел его там, пожалуй, даже чересчур — но насчет дозировки меня никто не спрашивал.
Когда я оклемался, ни о какой поэзии речи уже не шло — то, что я начал писать по возвращении «на гражданку», в восемьдесят третьем, было в чистом виде ябедой на действительность. Мне казалось важным рассказать о том, что я увидел. Я был уверен, что если рассказать правду, что-то в мире существенно изменится.
Кстати, я уверен в этом и сейчас.
Рассказ, о котором пойдет речь, был чуть ли не первым из написанных мною «армейских» рассказов. Сюжет его прост. Перед самым моим дембелем личный состав армейского хлебозавода, где я дотягивал свой срок, поймал крысу. Крыса была крайней в иерархии, она была младше последнего салаги, и возможность ее замучить безнаказанно до смерти объединила всех, включая офицера, начальника хлебозавода.
За время службы я, как и все остальные, навидался всякого, но в этом эпизоде сошлось слишком много.
Спустя полгода, вынув из забайкальского апреля тот памятный день, я по возможности отстраненно рассмотрел его. Я был молод, поэтому следует снисходительно отнестись к моему желанию увидеть рассказ напечатанным.
Кстати, я хочу этого до сих пор.
В журнале «Юность» я получил на «Крысу» рецензию, которую считаю лучшей из возможных. Звучала рецензия так: «Очень хорошо, но вопрос о публикации не встает». По молодости лет я попытался получить объяснение обороту «не встает», и получил в ответ, что если встанет, то мне же хуже.
Засим мне было объяснено, что такое ГлавПУР.
Аналогичные разговоры со мной разговаривали и в других редакциях, а в одной прямо предложили спрятать рассказ и никому его не показывать.
Но не убедили.
Тут я подхожу к самой сути истории.
В те годы я дружил с очаровательной девушкой. Ее звали Нора Киямова, она была переводчик с датского и норвежского. По дружбе и, признаться, симпатии я давал ей читать кое-что из того, что писал. Дал прочесть и «Крысу».
— Слушай, — сказала Нора. — Хочешь, я дам это почитать Ланиной?
Ланина! Редактор в «Иностранной литературе»! Еще бы я не хотел!
Через неделю Нора сказала:
— Зайди, она хочет тебя видеть.
Я зашел в кабинет и увидел сурового вида даму. Несколько секунд она внимательно разглядывала меня из-за горы папок и рукописей. Мне было двадцать пять лет, и я весь состоял из немереных амбиций и комплекса неполноценности.
— Я прочла ваш рассказ, — сказала Ланина. — Хороший рассказ. Вы хотите увидеть его напечатанным?
— Да, — сказал я.
— В нашем журнале, — уточнила Ланина и поглядела на меня еще внимательнее. — Но: это будет ваш перевод.
— Как перевод? — спросил я. — С какого?
— С испанского, — без колебаний определила Ланина. — Найдем какого-нибудь студента из Патриса Лумумбы. Где у нас хунта? — перебила она сама себя.
— Гватемала, — сказал я. — Чили. Гондурас.
— Вот, — обрадовалась Ланина, — Гондурас! Прекрасно! Переведем рассказ на испанский, оттуда обратно на русский. Солдаты гондурасской хунты затравили опоссума. Очень прогрессивный рассказ. Ваш авторизованный перевод.
Я бы дорого дал, чтобы посмотреть на выражение своего лица в тот момент.
— Ну? — спросила она. — Печатаем?
Я ответил, что никогда не бывал в Гондурасе. Я спросил, кто такой опоссум.
— Не все ли вам равно? — резонно поинтересовалась Ланина.
Я сказал, что мне не все равно. Не говоря уже об опоссуме. Я забрал рукопись и ушел.
:В последний раз «Крысу» не напечатали уже в 1992 году. Сказали: неактуально. Сказали: ведь в вашем рассказе речь идет об ужасах советской армии, а теперь у нас создается новая, российская!
Конечно, конечно.
Недавно я узнал, что Ланиной уже два года нет на свете.
Я вспомнил ту нашу единственную встречу — и вдруг остро пожалел о своем авторизованном переводе с испанского. Сейчас я думаю: может быть, Ланина просто шутила? Говорят, это было в ее стиле — вот так, без единой улыбки.
Но то она, а я? Почему я не ударил тогда по гондурасской военщине? Какая разница, Иван или Хуан? Как я мог пройти мимо этой блестящей литературной игры?
Когда я уходил из редакции, Ланина предложила мне не торопиться — и подумать. Что я и сделал.
Сделал, правда, спустя шестнадцать лет — но ведь лучше поздно, чем никогда. И потом, ведь Татьяна Владимировна сама просила — не торопиться.
Светлой памяти Татьяны Ланиной