Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я понимаю, что у меня биография совершенно иная и, кроме того, нет большого голоса.

ДГ. А из поэтов-эмигрантов кого бы вы назвали?

ИЧ. Я всегда очень любил Георгия Иванова, даже его ранние, петербургские еще стихи, стихи времени «Цеха поэтов» и журнала «Аполлон». Это были стихи эстетские, стихи сноба. Георгий Иванов всегда был снобом и эстетом и им остался. В этом я ничего плохого не вижу. Есть снобизм умный и есть глупый. Иванов всегда писал не то что женственно, но и не мужественно.

Это были прелестные стихи, и вовсе не декадентские, и без всякой, так сказать, однополой любви, без всякого гомосексуализма (как некоторые стихи Михаила Кузмина), стихи очень эффектные, очень изящные. И вы чувствовали, что поэт поставил перед собой задачу написать красивые стихи.

Слово «красота» теперь, конечно, скомпрометировано, и все избегают его, пытаются как-то иначе определить его сущность. Но по существу красота – это все-таки то, о чем мы все время думаем, когда пишем стихи, или чем мы как-то проникнуты. Так вот, Георгий Иванов был одним из моих любимых поэтов и им остается.

Я с ним встретился, и он взял мой сборник и статьи, сказавши про статьи: «Это каша, но это творческая каша», и устроил их в парижском журнале «Числа», который издавал ученик Гумилева Николай Оцуп, тоже член «Цеха поэтов». Оттуда, так сказать, и идет мой «творческий путь».

Некоторые считают, что мы – эмигрантские поэты, лишенные России, – как бы уже не говорим от ее имени. Я все-таки думаю, что мы говорим от имени вечной России, хотя мы лишены всякого влияния.

Записал Джон Глэд

Я САМ С СОБОЮ ГОВОРЮ ПО-РУССКИ

– Игорь Владимирович, почему же вы до сих пор не приезжали сюда?

– Душенька, это зачем же? Что проследовать в Сибирь и сидеть в лагере?..

– Вам не жалко нашей развалившейся империи?

– Это можно было предположить давно. С начала 50-х годов на радиостанции «Свобода», в редакциях, рассчитанных на другие республики, уже работали расчленители России. За это им и платили деньги. И русскую редакцию, где я работал, они не любили. В этом вопросе радиостанция вела себя совершенно неприлично. А республики, ну что же, конечно, они имеют право на самостоятельность. Мне только не нравится, что они этой самостоятельностью так безобразно пользуются.

– А когда вы уехали отсюда?

– В Риге в сорок четвертом году я имел неосторожность сказать, в очень тесном кругу, что Гитлеру не победить в этой войне. И через три дня ко мне явилась милая компания. Два таких оберштурмфюрера. Они сообщили, что передо мной выбор: или я еду в Германию на принудительные работы, или жизнь моя окончится весьма печально. Я, конечно, выбрал тот вариант, который не грозил мне немедленной утратой земного существования. И меня с большой группой латышей увезли в лагерь в Рейнской области. Там мы пробыли примерно девять месяцев. По окончании войны нас перевезли во Францию. Я попал в Париж.

В Париже я встретил много русских. Ивана Алексеевича Бунина. Бывал на его четвергах постоянно. Николая Александровича Бердяева. Бывал на его воскресеньях. Георгия Адамовича, Георгия Иванова, Сергея Маковского, Владимира Вейдле. Замечательный был человек. Блистательный. И говорил по-немецки и по-французски совершенно великолепно. Безо всякого акцента.

Здесь у вас было мнение, что писатель-эмигрант – дело конченое. Ничего хорошего он уже написать не может. А между тем Зайцев выпустил в эмиграции несколько прекрасных книг. Иван Алексеевич Бунин лучшее свое написал именно за границей. Хотя Зинаида Николаевна Гиппиус, баба умная-умная, но злая, говорила ему: «Иван Алексеевич, вы не писатель. Вы – описатель». Она имела в виду его прекрасные описания Москвы в рассказе «Чистый понедельник». Ну, дай нам Бог побольше таких описателей.

Когда я только приехал в Париж, я оказался на собрании Объединения русских писателей. И вот за столом с зеленым сукном вижу Ивана Алексеевича. Во фраке. Отложной воротничок, белый галстук. Невысокого роста. Лицо – бронзовая медаль. Красавец. Надменный.

– А кто еще был на том собрании?

– Рядом с Буниным сидит, Боже ты мой, какой-то карлик. Урод. И это – великий умница. Алексей Михайлович Ремизов. Душечка. То есть он далеко не со всеми был душечкой. Со мной – да. Со многими другими – нет. С ним произошло вот что. Взглянувши однажды на себя в зеркало, он понял, что при такой наружности надо что-то предпринять. Это же случилось и со Львом Толстый. Как-то, когда ему было лет тридцать, он во фраке увидел себя в зеркале. Такая физиономия! И Лев Николаевич, умная голова, решил – никаких фраков. Рабочая блуза, борода. И все встало на место. Так же поступил и Ремизов. Отказался от пиджаков, галстуков. Надел блузу и стал паясничать и фиглярничать, выступая шутом гороховым. Навесил даже в своей комнате какие-то скелетики. Скелет летучей мыши, домашней мыши, скелет селедки. И так далее. Я часто бывал у него. Он мне дарил все свои книги. У меня много писем от него.

– Что вы думаете о современной советской поэзии?

– В России есть хорошие писатели, поэты. Например, Леонид Мартынов. О нем ни одна собака за границей не знает. Но какой мастер! Александр Кушнер. Белла Ахмадулина.

– А Бродский? Вы его не называете.

– Его стихи… Своеобразные. Это верно. Но, за исключением двух, — без очарования.

– А Вознесенский?

– С Андрюшей Вознесенским я познакомился, когда один знакомый притащил меня к невесте Маяковского Татьяне Яков­левой. Она вышла замуж за очень богатого человека, скульптора, и жила на одной из самых престижных, как бы вы сказали, улиц Нью-Йорка, в особняке. Спускается великолепная дама, царица Савская. Татьяна Яковлева. Повели нас в салон. Болтаем. Вдруг звонок. Это Андрюша. Он не придет, потому что он Кеннеди. Татьяна Яковлевна вспылила и резким голосом ему сказала, что если он не придет немедленно, то пусть и дальше не приходит. И повесила трубку. Примерно через пять минут Андрюша явился.

– Издание русских стихов на Западе дело убыточное? Некому читать?

– Да, русских у нас почти нет. Последний мой сборник – «Автограф» – вышел в издательстве «England Publishing Co» в восемьдесят четвертом году. С меня взяли за это примерно тысячу долларов.

– С кем же вы общаетесь?

– У меня круг знакомых очень маленький. Есть три человека, с которыми я дружу. Наум Коржавин. Михаил Крепс, который написал о моих стихах в «Новом журнале» очень хорошую статью. И есть еще одна дама. Бывшая советская. Это милые люди. Но никого больше.

– А вы пишете по-английски?

– Стихи – нет. Меня много переводили. И на английский, и на французский, и на немецкий – и все плохо. У меня есть звуковая структура, линия. Но это непереводимо.

– Вы около тридцати лет живете в Америке. Не чувствуете себя американцем?

– Я жил девять лет во Франции – и французом не стал. Около семи лет – в Германии. А немцем тоже не стал. Теперь у меня американское гражданство. Но я русский эмигрант.

– Свой среди чужих? Чужой среди своих? Со своей жизнью, своими проблемами? А у окружающих вас какие проблемы?

– Никаких проблем в вашем понимании у них нет. Главная проблема – не заболеть. Ежели вы заболеете – дело ваше каюк. Вы просто разоритесь. В Америке болеть нельзя. Впрочем, народ они здоровый, и как-то все обходится. …А американские фильмы ужасные. Вообще в массе своей американцы в высшей степени антиинтеллектуальны. Не нужно думать, что это сплошное быдло. Нет. У них есть интеллектуалы. Но большинство книг не читает, а в гимназии им мало внушили разумного, доброго, вечного. Вы приходите в американский дом – где же книги? Книг нет. Только у профессоров. Они по долгу службы, естественно, должны иметь книги. Вообще американцы – люди добрые, милые. Зла вам не желают. И зла вам не сделают, что самое главное. Меня зовут «профессор». «How are you?» Разговор на этом обычно кончается. Вообще, там говорят только на нейтральные темы. Лучше всего о погоде. Если вы заговорите о чем-нибудь высоком – скажут, что вы идиот.

31
{"b":"139141","o":1}