* * *
Мережковский говорил: «Христос заповедал любить врагов своих. Газданов мне не враг, вот я его и не люблю».
Бедой Газданова было существование в литературе Набокова. Георгий Иванович с горечью чувствовал свою второстепенность и свое плебейство. Снобизм ему и помогал жить, и мешал. Очень его помню: низкорослый, коренастый, с вечной сардонической ухмылкой на морщинистом лице.
* * *
Я рад от него перейти к людям, лишенным снобизма. Из них наиболее теплые чувства до сих пор вызывают во мне чудаки менее известные, чем Ремизов. Особенно Сергей Иванович Шаршун, милый мой друг, упорно называвший меня «нашей новой надеждой». Чистокровный словак, он был, трудно вообразить, участником знаменитой досюрреалистической группы Дада. По слухам его ценили и Андре Бретон, и Курт Швиттерс, и Макс Эрнст. Но в Париже жилось ему тяжело, и одно время пришлось ему работать уборщиком в том доме-сарае, где когда-то бедствовали Пикассо, Пикабия, Вламинк. Каково было ему убирать за следующим поколением, трудно себе представить. Но «душе настало пробужденье». Он внезапно стал известен, разбогател! В мой очередной приезд в Париж я видел в Музее современного искусства на Rue de New York его персональную выставку. Два зала, увешанных картинами в белых тонах: ангелы, кометы, белые звезды. Деньгами он распорядился странно: поехал не в Грецию, не в Италию, а на остров Галапагос, где всего-то достопримечательностей – огромные зеленые черепахи, якобы древние.
Проза Шаршуна довольно странная. В ней он выводил себя под именем Долголикова и
делал это не без насилия над синтаксисом и особенно пунктуацией. Одна его информация запомнилась: «С мокротой выплюнул клопа».
Это был человек очень чистой души, бессребреник, неудачник, покорно принимавший свою непризнанность. Но верится, что вошел наш милый Сергей Иванович в Царствие Небесное.
* * *
Выделялся в эссеистском отделе Григорий Адольфович Ландау, берлинец, с которым посчастливилось мне познакомиться у моего друга Николая Белоцветова в Риге, куда чета Ландау переехала из-за Гитлера. Это был державшийся с достоинством, корректный человек двух культур: его немецкий был безукоризненным. В «Числах» обратили общее внимание на его «Тезисы против Достоевского». Правда, тезисы эти не всегда убеждали. Григорий Адольфович, например, упрекал Достоевского в том, что тот изображал почти только одних бездельников: ни один не работает, все только болтают. Ну, изобрази Достоевский второго гончаровского Штольца или гоголевского Костанжогло — было бы это интересно?
Все же беседы с Григорием Адольфовичем питали, обогащали. Он и его жена, очень интеллектуальная, милая дама, погибли от нацистов…
* * *
Редко, к сожалению, появлялся на страницах «Чисел» Владимир Васильевич Вейдле, человек удивительный и наиболее из всех числовцев европеец. Внешне крайне респектабельный, как бы сановный, хорошо одетый, он иногда удивлял чем-то ребячливым. Помню, прочтя мои стихи «Жил да был Иван Иваныч», он, грузный, большой, тяжеловесно прыгал вокруг меня, крича: «Хорошие стихи, хорошие стихи!»
Он прекрасно говорил по-французски и по-немецки, долгие годы сотрудничал в «престижных», как теперь говорят, журналах: в сверхэлитарном Nouvelle Revue Frangaise, в немецком Merkur.
Однажды он выступил на симпозиуме в Мюнхенском университете – в Auditorium magnum. Выступали Мартин Бубер, Габриэль Марсель, вождь французского христианского экзистенциализма, Вернер Гейзенберг и еще несколько знаменитостей. Так вот, доклад Владимира Васильевича на прекрасном немецком языке вызвал долгие аплодисменты пятитысячной аудитории.
О моих стихах Владимир Васильевич писал, как и Адамович, несколько раз. По отъезде моем в Америку прислал мне несколько писем – они были содержательнее, чем письма Адамовича или Сергея Маковского (см. «Новый журнал»).
Вейдле был ученейший муж. В опубликованном Славянским институтом в Париже толстом томе «Эмбриология поэзии» он очень дельно возражает самому Роману Якобсону, царю американской славистики. Его «милый поэт» и «милый друг», как он меня звал, гордый дружеством Адамовича, Маковского и многих других, растроганно радуется счастью доброго отношения к нему человека столь умного, как Владимир Васильевич Вейдле.
* * *
Были среди числовцев несколько чудаков, тогда мало кем признанных, но достойных признания. Помнится мне чистый сердцем тоже милый мой друг Эммануил Матусович Райе. Выходец откуда-то из Буковины, он знал пятнадцать языков и был необыкновенно начитан. В молодости случилось ему записаться во французскую компартию, а в мое время ударился он в ультраортодоксальный иудаизм. Помню, как в столовке накрывал он плечи талесом, надевал ермолку и, раскачиваясь, бормотал что-то. Неожиданно стал он членом НТС. И странно было видеть его большой семитский нос среди русейших физиономий энтеэсовцев.
Эммануил Матусович был снобом и всегда хотел эпатировать собеседника, вот как Марков, что в таких умных людях удивительно. Он был очень проницательным критиком, и его двадцатистраничная статья обо мне в «Возрождении» меня порадовала меткими и тонкими замечаниями.
* * *
Я уехал из Парижа в 1953 году, а когда вернулся, Георгия Иванова уже не было. Не было и Бунина. Но были живы Адамович, Одоевцева, Вейдле, Сергей Маковский, в прошлом редактор блистательного «Аполлона». На моем вечере в Русской консерватории, под эгидой Объединения поэтов и писателей, я слушал прекрасную речь Георгия Адамовича, четыре лестных доклада. В следующий мой приезд тоже кое-кого уже не было, но был и председательствовал, опять-таки на моем вечере, Борис Константинович Зайцев, еще до революции широко известный в России. В «Числах» он напечатал свой перевод «Божественной комедии» Данте.
Всматриваюсь в «общую группу сотрудников» «Чисел» с большой грустью. Вот уже лет сорок, как улетели их души. Но к грусти примешивается и радость. Я имел счастье знать этих парижских русских поэтов. Я благодарно кланяюсь их светлой памяти.
СТАТЬИ 1968-1991
СМОТРИТЕ – СТИХИ
Для начала позвольте выписать, полностью, одно стихотворение:
Осенним вечером, в гостинице, вдвоем,
На грубых простынях привычно засыпая…
Мечтатель, где твой мир? Скиталец, где твой дом?
Не поздно ли искать искусственного рая?
Осенний крупный дождь стучится у окна,
Обои движутся под неподвижным взглядом.
Кто эта женщина? Зачем молчит она?
Зачем лежит она с тобою рядом?
Безлунным вечером, Бог знает где, вдвоем,
В удушии духов, над облаками дыма…
О том, что мы умрем. О том, что мы живем.
О том, как страшно все. И как непоправимо.
А теперь разрешите привести, тоже целиком, другое:
Когда мы просыпались на постели
В чужой каморке, в тот рассветный час,
Когда весь мир лилов, как мы хотели
Не этих губ совсем, не этих глаз.
Мы верили, что где-то есть другая,
Несхожас той, что рядом на боку.
Холодное плечо отодвигая,
Вставали и бросались к пиджаку.
Всерьез мы принимали все едва ли;
Да, это случай. Анекдот. Пустяк!
И все ж тоскливо недоумевали:
Мечтатель, что же ты?
Мечтатель, как же так?