Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Алексей выпустил Танину руку. Послушно взял листок.

— Ясен вопрос, — глухо сказал он.

По стеклам стучал дождь. На столе лежала маленькая логарифмическая линейка. Визирное стеклышко било в глаза Алексею отражением раскаленного волоска лампы. И, продолжая издеваться, мелко рябила бесчисленными делениями шкала ДЭ.

3

Таня вернулась к себе и села за книгу, но в голову больше ничего не шло. Алексей любит ее. Любит… Может быть, это и есть то главное и настоящее, чего недостает ей и что теперь настойчиво само идет в ее жизнь, хочет слиться с нею. Алеша…

Она смотрела на свое отражение в черном оконном стекле, по которому хлестал дождь и, мерцая, переливались беспокойные водяные струйки, и опять вспоминала те последние дни в Москве.

Там, в зыбкой черноте окна, был Савушкин. Он сжимал Танино запястье и говорил: «Возьми себя в руки… Возьми себя в руки…» Вздрагивало на столике не выпитое никем вино в полном до краев фужере… И еще был там пустой перрон… Был вечер в громовской квартире, вечер, полный одиночества, которое потом заслонила соната Грига…

— Алеша… — шепотом произнесла Таня сама себе. — Не надо… Не надо, Алеша… Я люблю. Я всегда буду любить. Не надо себя обманывать. Не нужно неправды…

А где-то в глубине, в каком-то неожиданно распахнувшемся тайничке души кто-то спрашивал: «Что неправда, что? Кого не надо обманывать? Правда — то, что рядом, то, что растревожило тебя. Ну неужели ты не понимаешь этого? Бестолковая!»

А за окном, за черными стеклами было то, чего Таня не могла видеть. Там стояла под дождем продрогшая и промокшая до нитки Валя. Она шла к Тане и невольно подняла голову, проходя мимо окон, в которых мог показаться Алеша. И она его увидела.

Комната была ярко освещена, а занавески не были задернуты. Алексей стоял возле стола и… держал Танину руку. Таня не отнимала ее и что-то говорила.

Валя понимала: надо уйти. Немедленно. Но не могла. Холодные струи дождя секли затылок. А Валя стояла. Она видела: Таня, сказав что-то Алексею, подала ему лист бумаги и вышла. Должно быть, к себе. И почти сразу вышел Алексей. Куда? Неужели… Нет, Валя не могла удержаться. С сердцем, подпрыгнувшим к горлу, она толкнула калитку, рванулась в сад. Путаясь в мокрой траве, задевая головой ветви черемух, обдававшие ее потоками воды, обошла дом, остановилась возле угла, за рябиной, совсем близко от Таниного окна. Нет… Алексея здесь не было. Таня, облокотившись на стол, глядела в окно, казалось, прямо на нее, на Валю. Валя подошла совсем близко: протянуть руку — и она заденет стекло. Прямо перед нею были Танины глаза. Такие глаза могут быть только у человека, который любит. А потом… Вале показалось, что Таня произнесла его имя: Алеша… Что она говорила еще, Валя не знала, но… «Алеша» — это она различила отчетливо.

Валю бил озноб. Она не помнила, как вышла из сада, как шла по улице. В полосах света от окон переливались косые струи дождя и метались оторванные ветром, желтые уже, листья…

Дома Валя отказалась от чая, предложенного Егором Михайловичем, прошла в свою комнату, разделась и сразу легла…

— Все теперь, все… Конец. Теперь все, — повторяла она, ежась от какого-то внутреннего холода. Лежала она без сна, без мыслей, без слез… Холодно было так, что не помогало даже зимнее пальто, наброшенное поверх одеяла. Валя убеждала себя, что так все и должно быть, ведь она же давно знает это. Алеша сказал же ей прошлой осенью, — чего же еще? И Валя беспощадно ругала себя за все, в чем была и не была виновата, за эту любовь, которая пришла не спросясь, а теперь не хотела уходить, давила, угнетала ее.

…Таня смотрела на мокрые стекла, прислушивалась к шуму ветра, который налетал порывами, постукивал отставшим железным листом на крыше, и к тому, что настойчиво повторял ей кто-то, знающий, должно быть, куда больше, чем она сама: «Правда — то, что рядом, то, что растревожило тебя…»

— Нет! Неправда это, неправда! — вслух произнесла Таня, выпрямилась.

Она достала листок бумаги и начала писать. Писала без черновиков, не рвала в клочья только что написанное, не исправляла и не зачеркивала ничего. Впрочем, в письме ее и невозможно было бы исправить что-то, как невозможно исправить человеческий вскрик.

«Георгий, я не могу так больше, — писала Таня. — Я хочу, я должна высказать… но передо мной не ты, а бумага, а ей я не могу все доверить. Иначе я писала бы всю ночь, это успокаивает. Но правда тускнеет от обилия слов. Поэтому я говорю тебе только то, что не требует никаких пояснений: я люблю тебя. Люблю. Ты даже не знаешь — как. Татьянка».

Таня отбросила ручку в сторону и, положив руки на исписанную торопливым почерком страничку, уткнулась в них лбом и вдруг… услышала скрипку. Таня вздрогнула и осмотрелась: уж не заснула ли? Откуда взялась скрипка? Наконец сообразила: да это Иван Филиппович пробует, наверно, новый свой инструмент.

Сначала были слышны только аккорды, октавы, несложный пассаж, кусочек гаммы. Ровная, протяжная нота… Наконец где-то на басовой струне возникла едва слышная тревожная мелодия. Она нарастала, переходила в более высокие регистры.

Таня не могла понять, что это. Мелодия казалась странно знакомой и в то же время была новой, особенной. Незаметно для себя Таня начала подпевать, угадывая каждую следующую ноту.

А ночью она видела сон. Узкая полутемная лестница, по которой нужно подняться. Наверху стоит Георгий и протягивает ей скрипку. Таня с трудом поднимается, отстраняет ее рукой и обхватывает ладонями голову Георгия. Но в руках ее уже гипсовая голова бюста Чайковского. Она выскальзывает из Таниных рук на пол и разбивается на тысячу мелких осколков. Таня хватает два осколка и бежит куда-то вниз. В подвале стоит рояль. Она поднимает крышку и бросает между струн два этих осколка. Слышен далекий всплеск, как в глубоком колодце. «Опоздала», — почему-то говорит Таня и садится за рояль. Пальцы свободно бегут по клавишам, но вместо музыки слышен однообразный гудящий звук. Приходит Алексей. Он спрашивает: «Соната Грига?», берет Таню за руки и, подняв со стула, говорит: «Разве же она будет звучать? Ведь это же шкала ДЭ!»

Таня проснулась, когда было уже светло. Дождь, очевидно, кончился недавно, потому что с деревьев, с крыши срывались еще крупные капли и слышно было, как они падали. В окне виднелся краешек неба, ветер гнал клочковатые, похожие на морскую пену облака. «Почему в окне солнце? — подумала Таня. — Ведь это же северная сторона!» Она встала с постели и отодвинула занавеску. Березка рядом стояла вся золотая, а еще недавно на ней было всего несколько желтых листков. «Умирает, — подумала Таня, — умирает и светит…»

И, может быть, потому, что в комнате светло стало вот от этого сияющего угасания жизни, потому, что вспомнились написанное ночью письмо и музыка Ивана Филипповича, Тане вдруг поверилось во что-то большое и неожиданное, что обязательно должно произойти.

И снова, как тогда, у реки; было чувство, которое не хотелось объяснять. Было и тревожно, и хорошо, и хотелось надольше сохранить это.

Может, странное это чувство и было причиной того, что ни в этот день, ни на другой, ни на следующий она не отправила письмо в Москву.

58
{"b":"139083","o":1}