Заглянул ей в глаза — обычно голубые, с сероватой дымкой. Совсем другими были они теперь. Дымку сменили стальные жалюзи. Приблизив лицо почти вплотную, я мог увидеть в них свое отражение.
Но не более.
Тоскливо и жалобно, точно предчувствуя холода, скрипели портовые краны, похожие на больных, оставшихся на гибельную зимовку журавлей. Хлюпала вода цвета дембельской шапки, ворочаясь у бортов длинных, обшарпанных, как и весь этот город, барж. Качался на волнах, сбиваясь в кучи и снова разлетаясь по воде, городской мусор — дохлые медузы целлофановых пакетов, трупики сигаретных пачек, селедочные спины досок и мокро-черное, тоже мертвое дельфинье тело старой автомобильной камеры.
Остывала от тепла моих пальцев рукоятка ножа в кармане. Всего несколько ударов — мне уже приходилось бить человека, не ножом, отверткой, но опыт имелся… Я был уверен, что смогу и в этот раз.
Но не делал.
Чтобы занять руки, отвлечь их, я сжимал в пальцах пластиковое тельце зажигалки. Щелкал колесиком, ловил ладонью тепло огонька и тут же гасил его.
Любовался шагами своей женщины, в который раз уже — бывшей своей. Цеплялся взглядом за контур лодыжек, скользил по складкам плаща, зная, что скрыто под ним…
«Я хочу тебе подарить. На память о себе», — вдруг сказал я.
Инна остановилась. За ее спиной темнело пятно спорткомплекса.
Я протягивал ей, держа за лезвие, свой нож. Латунное навершие подрагивало.
«Возьми. Это ручная работа».
Глупее трудно было придумать.
«Ножи не дарят. Примета плохая, — ответила Инна. Отвернулась и добавила: Тем более — девушкам».
Красивого броска не получилось. Серая полоска стали взлетела в воздух и без слышного всплеска упала в воду, у самого берега.
Над черными тушами барж зажигались белые огни. Окна домов вспыхивали красным и желтым. Ветер доносил запах мокрого железа и угля.
«Ты права. Плохая примета. К разлуке».
Больше я в Питер не возвращался.
Жил тихо, скромно и правильно. Работал на факультете, брал дополнительные часы. Вечерами читал. Появились деньги на книги и бэушный компьютер. Пробовал себя в рассказах, вывешивал их в сети, с неофитским задором ввязывался в споры и склоки завсегдатаев литературных порталов. Развлекался виртуальным флиртом и вялотекущим романом с замужней соседкой. Нашел на Варшавке хороший спортзал, начал приводить себя в форму.
По выходным гулял в Коломенском.
Впал в спасительный зимний анабиоз. Почти не пил.
Весной на кафедру пришло сразу несколько приглашений. Франция, Штаты и Китай. На Запад отправились старшие коллеги, в Китай же никто особо не рвался. Может, и права была Инна — есть же страны поприличнее.
Но с унылой Каширки — от часовни за окном, от соседки под боком — нужно было бежать, и я сделал первый шаг. Заявился на прием к декану: «Поеду».
Город выбрал далекий и южный — в пику холодному и сырому Питеру. Бойкий солнечный муравейник, каким я представлял его по журнальным статьям.
Инну я не забыл.
Видел во сне. Представлял утром в душе. Думал о ней, стоя за кафедрой перед студентами — ряды одинаковых пятен-лиц, темноволосые кочаны на фоне карт и грамматических таблиц… Засыпая с пультом в руке под местные дурацкие, хотя они во всем мире такие, викторины и шоу, начинал видеть в смешливой ведущей свою бывшую жену.
Понимал, что еще немного — и хана…
Мучило почти беспрерывное, как и полагается с хорошего, настоящего бодуна, мужское беспокойство. Донимал, изводил навязчивый стояк. Вид идущих в обнимку пар вызывал острую зависть, крепкую похоть и мутную злобу. Известный способ облегчал физиологию, не унимая растущего напряжения внутри.
Нужно было чем-то себя занять. В парке неподалеку от кампуса обнаружил спортивный центр и разорился на годовой абонемент.
Тягал железо, тянул блоки. Хрипел, рычал, пугая изнеженных и ленивых китайцев, чинно шагавших по беговым дорожкам. От месяца к месяцу здоровел, матерел, тяжелел.
«Русский богатырь! Илья Муромец!» — восхищенно вскидывал сухие ручки один из профессоров кафедры.
«Скорее, Святогор…» — отвечал я, но бывший хунвэйбин не знал тонкостей русского эпоса.
Лупил голыми кулаками мешок с песком, вымещал на нем злую обиду — на себя, на Инну, на влюбленные парочки, на весь белый свет… Костяшки кровили, заживали, покрывались мозолями. Ломило мышцы и связки.
Ныла душа.
Нутряная пружина сжималась плотнее, не было выброса, облегчения. Чувствовал — где-то там, в самой темной части черепушки, сорвалась с троса подводная мина. Поплыла, осторожно покачиваясь, вверх, разгоняя стайки рыбешек-мыслей и все уверенней разгоняясь навстречу пароходу моей судьбы, смешно шлепающему по волнам лопастями — только брызги веером, а толку мало.
Знал, что запью, нехорошо и дико, не по-человечески, но пытался хотя бы отсрочить. Ни компьютерные игрушки, ни мудацкие сетевые конкурсы не помогали. Игры не увлекали тоже — лишь захламил стол кучей дисков.
Виртуал отвращал, хотелось реальности и действия. Я собирал сумку и бежал в спортзал. Рвал штангу с груди, молотил мешок. Загонял себя до хрипа, до блевоты. До темени в глазах нарезал круги по стадиону.
По-звериному хотелось женщину. Тянуло во «французский квартал», не в бар или клуб — за блядями. Останавливало одно — тогда уж непременно нажрусь.
А это значит — все, полная хана.
Можно и в районный блядюшник: там всегда предложат унылую «ручную работу» за недорого или отсос за подороже, но я брезговал и был уверен — не поможет.
Инна снилась.
Инна мерещилась повсюду.
Медленно сходил с ума…
高兴
Радость
…С ума сойти — думал я не раз, впоследствии — от каких случайностей может измениться вся жизнь.
В тот день я поджидал автобус на остановке неподалеку от парка. Потный, со спортивной сумкой на плече, только что из зала. Мечтал о прохладном душе. В зале есть душевая, но мыться, когда рядом стоят голые азиаты и с интересом тебя разглядывают, удовольствие сомнительное. Да и вид у душевой немногим лучше навсегда оставшейся в памяти солдатской бани — осклизлый пол, серые наросты на трубах и стенах, гниль деревянных решеток.
Над темным силуэтом небоскреба клубилась, синела туча. Высоко-высоко в небе поблескивал крестик самолета. Ветер налетал порывами, теплый и сильный, подкидывал вверх и кружил целлофановые пакеты, шумел широкими листьями платанов. Разгонял дым над мангалом шашлычника-уйгура, взметал пыль и швырял ее в глаза прохожих.
Люди на остановке прикрывали лица сумками и пакетами. Поворачивались к ветру спиной, щурили и без того узкие глаза.
Толпа на шанхайской автобусной остановке — образование подвижное, беспокойное. Безмятежность ожидания обманчива. Кто-то покуривает, кто-то уплетает баоцзы[5] или сваренную в молоке кукурузу. Старухи сидят на металлической скамье, вытянув короткие и кривые ноги в стоптанных тапках. Худющий пацан с «вороньим гнездом» на голове увлеченно тычет в кнопки мобильника. Высокая девица в шортах замерла на краю тротуара с независимым видом, лишь мелко и ритмично вздрагивает ее голова и покачивается на груди розовый «айпод». Старик с печальными, как у человекообразной обезьяны, глазами, ловит ладонями длинную прядь волос, которую разметал по его темени пыльный ветер…
И каждый зорко вглядывается в приближающийся автобус. Завидев свой номер, оживляется и спешит навстречу, обгоняя конкурентов — к автобусу несется уже целая толпа. Водителю приходится тормозить метрах в десяти от остановки. В переднюю входную дверь ломятся со всех сторон. Уступить, пропустить кого-то вперед — значит оплошать, проявить слабость. Драк и ругани нет, как не дерутся овцы возле узкой калитки. Суматоха и толчея у двери не мешают вошедшему остановиться и не спеша полезть в сумку за билетной карточкой или мелочью — толпа терпеливо колышется сзади. Водитель, часто это крепкого сложения женщина, в темных очках и белых перчатках, лишь покрикивает на пассажиров резким и визгливым голосом.