Где глава этого семейства — неизвестно. Если бы дело было у нас — тогда понятно, где шляется. А тут… Может, на заработки подался.
К скульптуре то и дело подходят парочки или целые группы. Шустро, с деловитой бесцеремонностью родственников, они располагаются близ коляски и мамаши. Замирают с отрешенно-серьезным видом, или улыбаются, но обязательно с жестом «еще парочку!» — согнутая в локте рука и вытянутые вверх два пальца. Иногда, для пущего эффекта, выбрасывают пальцы сразу на обеих руках.
— И, эр, сань… — считает фотограф.
— Цецзы! — хором говорят позирующие.
Вспышка.
Цецзы — «баклажаны» — местная вариация английского «чииииз!».
У памятника уже новая группа.
Все те же выставленные рожками пальцы.
Новая китайская традиция.
Неожиданно мой рот заполняется кислой слюной. Желудок сжимается. Этого еще не хватало — проблеваться на виду у благодарной публики, под вспышки фотоаппаратов…
Я бросаюсь сквозь толпу в сторону, где потемней. Ищу выход на боковую улицу. Почти бегом — весь подавшись вперед, прижимая один кулак к животу, другой ко рту, — пробираюсь по узкому тротуару между расставленными на нем мопедами. Замечаю совсем узкий и темный переулочек. Лестницы, решетки, бак с вонючим мусором…
Минут пять я блюю, всхлипывая и прерывисто дыша в перерывах между позывами. Блюю самозабвенно и страстно, выворачиваясь наизнанку.
Вспоминаю, как сегодня утром билась на горячем асфальте, возле рынка, умирающая рыба. Наверное, сейчас у меня такие же глаза…
Вокруг никого нет. Узкий двор-колодец, сюда едва бы поместилась даже пара машин. Темно, тихо. Только звук льющейся воды и слабый свет из окна на первом этаже — стекло непрозрачное.
Отплевываюсь, вытираю рот и руки краем футболки. Хорошо бы остаться тут, передохнуть. Просто прилечь, подложив руку под голову. И поджав для уюта ноги…
Я выискиваю в темноте местечко почище. Сползая спиной по стене, присаживаюсь на корточки. Но так сидеть неудобно, и я без раздумий опускаю задницу на теплую землю. Закрываю глаза. Неплохо. Но уж слишком воняет скисшим мусором, мочой и моей, наверное, блевотиной.
«Встань и иди! — убеждаю себя. — Иди прочь отсюда!»
Неожиданный прилив сил.
Рябь в голове и шум в ушах исчезают.
Поднимаюсь ожившим Лазарем, отряхиваю зад и руки.
Легким шагом выхожу из вонючего закулисья туристического района.
Мне хорошо и радостно. Будто вместе со всей этой сумрачной дрянью, которой я целый день накачивался, из меня вышло нечто тяжелое, гнетущее, мрачное. Словно вырвалась мутными толчками отрава прошлого, выплеснулась и покинула меня навсегда.
Я-то знаю, что это совсем не так, но иллюзия, подкрепленная неожиданным физическим облегчением, столь заманчива, что мне на все наплевать.
В радуге эйфории я едва ощущаю подошвами гладкие уличные плиты. Прислушиваюсь к городскому шуму — он сейчас напоминает мне море — и благодушно смотрю по сторонам.
Красота!..
Вечером моя близорукость делает окружающий мир поистине феерическим. От фонарей, огней рекламы, автомобильных фар, даже от освещенных окон в домах — тянутся и переливаются лучики света. Если прищуриться, они начинают вращаться, как спицы каретного колеса.
— Хаш-хаш-хаш… — скороговоркой бормочет идущий рядом уйгур.
Останавливаюсь в раздумье.
Уйгур оборачивается.
— Хашиш вери гуд! — подмигивает он, кивая головой в сторону переулка.
По-английски уйгур говорит с типичным хачиковским акцентом, да и внешность его мало чем отличается: та же темная щетинистая рожа, густые брови, из-под них нагловато, с криминальным блеском, смотрят на мир глаза цвета мокрого песка.
Я иду за ним.
Походка моя воздушна и легка.
Уйгур о чем-то спрашивает меня, отвлекая от радостного парения над асфальтом.
— Что?
— Сколько тебе нужно?
С гашишем мне заморачиваться неохота.
— У тебя есть уже готовые косяки? С «травой»?
Уйгур сворачивает в переулок, приглашающе помахивая ладонью. Мы проходим метров триста, и я начинаю жалеть, что связался с ним.
— Далеко еще?
— Пришли.
Прямо на тротуаре, на кирпичных подпорках, стоит длинный узкий мангал. За ним, сквозь белесый дым, видны рожи, неотличимые от приведшего меня зазывалы.
Уйгуры о чем-то быстро переговариваются на своем языке. Я вслушиваюсь в непонятную речь, сплошное «мештык-бештык-кыдым-гыдым» — стук деревянных ящиков и шелест уложенных в них сухофруктов, и смеюсь.
— Салям алейкум! — говорю развязно.
В ответ снисходительное:
— Алейкум ас-саляму.
Рдеют угли. Молодой парень в тюбетейке помахивает над ними картонкой. Взлетают и быстро гаснут яркие искры.
Парень крутит палочки небольших шашлычков, поворачивает их, сдвигает ближе к жару. Из раскрытых дверей ресторанчика, что в паре шагов от мангала, доносится рыдающая тюркская музыка. Над входом, желтым по красному, выписаны толстые крючки арабских букв.
Тот, кто привел меня, трогает меня за руку.
Я лезу за деньгами.
Секунду спустя в моем кулаке оказывается чуть мятая сигарета с закрученным кончиком.
Мангальщик оглядывается, быстрым движением раскрывает ладонь и показывает мне маленький целлофановый пакет с темным содержимым.
— Хаш. Гуд, гуд.
Отрицательно качаю головой.
Уйгуры теряют ко мне всякий интерес — мелкий клиент.
Я ухожу, но не туда, откуда пришел, а куда-то в сторону — по незнакомой улице, в поисках удобного места.
Замечаю провал подворотни, сворачиваю и попадаю в крохотный тупичок, заваленный мешками с цементом и белесыми от строительной пыли досками. Остро пахнет мочой.
От первой затяжки я начинаю кашлять, удивляясь едкой приторности дыма. Впечатление, будто вместо анаши мне подсунули местные благовония.
Через подворотню до меня долетают звуки улицы — треньканье и бибиканье, какие-то стуки, голоса.
«Косяк» слишком большой для меня, я ведь не частый курильщик. Самому странно, с чего это вдруг увязался за дилером-хачиком…
Перед глазами пляшет цветная мозаика, пальцы и лицо слегка покалывает. Пересохшее горло кто-то мягко, но настойчиво сдавливает.
Сделав пару неверных шагов, я приспосабливаюсь к новым ощущениям. По-индюшачьи вышагиваю из подворотни на свет.
Улица видится мне необыкновенно четко, словно я нацепил почти подходящие по диоптриям очки. Только все слишком плоское, как на панораме в музее истории города.
Вокруг меня задыхается вечерний Шанхай.
Мне нужно найти магазин.
Холодное пиво прямо сейчас.
Много холодного пива.
Немедленно, или я сдохну.
Впрочем, сдохнуть я собираюсь уже давно.
И невесомым пеплом разлететься над городом…
爱人
Любимая
…Над городом плывут торжественно-праздничные, в белых парадных кружевах, высокие облака. Первая неделя мая, по-летнему жаркая.
Когда мы вернулись в Шанхай, я проводил Инну до гостиницы.
Постояли у входа.
За время обратной дороги — в самолете и такси — не перебросились и парой слов. Инка сидела возле иллюминатора — враждебно отстраненная, нацепив огромные, по нынешней дурацкой моде, темные очки.
Отвернувшись от меня, она смотрела на чуждые ей облака, чужую землю между ними — нарезки полей, кубики деревень и поселков, блеск каналов, нити дорог…
Выпивку в самолет я брать не стал: пора было возвращаться в нормальную жизнь. Коротая время в тесном мне кресле, пытался дремать или вяло рассуждать о чем-нибудь отвлеченном. О той же Инке.
Полупохмельные мысли с готовностью укладывались в шаблон — дороги, что разглядывала Инка, я сравнивал с линиями судьбы на огромной распахнутой ладони. Бывшая жена вглядывалась в них сквозь затемненное стекло, и из-за этого ладонь походила на крестьянскую, темную от земли и работы. Инна пыталась рассмотреть, прочитать, угадать, что ее ждет и почему все так вышло. Но чужая ладонь не поддавалась прочтению, скрывала свои тайны под облаками, путала хаосом сплетений, ослепляла вспышками солнца и заслонялась самолетным крылом, будто веером…