Тот факт, что через несколько страниц Кира убьют в сражении и царица Томирис прикажет всунуть его голову в мех с человеческой кровью, чтобы напоить вволю, вроде бы никак не связан с историей реки Гинд. Но почему-то мне кажется: связь есть.
Видим мы не только глазами. Мыслим не только мозгом.
33. Много ли знали о происходящем взрослые
Я вполне сознавал: нам угрожает опасность. Ясное дело: военные преследуют членов оппозиции, особенно тех, кто называет себя перонистами, левыми перонистами или просто левыми, а под эти широчайшие определения подпадали и папа с мамой, и все мои названые дядья и тетки. Так что если кого поймают – посадят за решетку, как произошло с папиным партнером по адвокатской конторе. Было ясно, что военные беспощадны: пули, убившие дядю Родольфо, вылетели не из его револьвера – если в момент гибели он вообще был вооружен.
Впрочем, опасность ощущалась не так уж остро. Папе уже случалось исчезать из дома на несколько дней – в 74-м, а потом в 75-м, когда «Тройная А» распоясалась вконец; но вскоре он возвращался, целый и невредимый, в непоколебимой уверенности, что все улеглось. Жизнь шла своим чередом, без особых злоключений. Политика – она и есть политика. Ходишь на демонстрации, поешь песни, произносишь речи, голосуешь. Иногда срываешь аплодисменты, а иногда получаешь по спине дубинкой.
На этот раз ситуация выглядела серьезнее – проблемы затронули и нас, детей, – но все равно ничего страшного не сулила. На несколько деньков заляжем на дно всей семьей, а потом вернемся домой, к своим обычным занятиям, и все будет по-старому. Подумаешь, еще один генерал в президентском дворце! Сколько их уже было!
По-настоящему в те дни меня тревожило и мучило другое – слом привычного уклада. Сознание, что меня бесцеремонно вырвали из налаженной жизни: никаких уроков, никаких встреч с Бертуччо. Сознание, что меня бесцеремонно разлучили с моими собственными вещами: что-нибудь понадобится, рука сама потянется – а нету! Сознание, что меня бесцеремонно вырвали из моего маленького мира, отлучили от моих улиц и соседей, от моего книжного магазина, от знакомого киоскера и от английского факультатива. Сознание, что меня бесцеремонно вырвали из целой вселенной привычных, как воздух, ощущений: разлучили с запахом моих простынь, с выпуклостями пола, которые ощущаешь утром босыми пятками, с вкусом воды из-под крана, со звуками, доносившимися из столярной мастерской и оседавшими во внутреннем дворике нашего дома, с видом на мамин садик, с рифленым переключателем нашего телевизора.
Дача вполне подходила для импровизированных каникул – в те первые выходные мы общались с родителями больше времени, чем за несколько предшествующих месяцев, – но мы все время помнили, что отдыхаем поневоле. Одно дело – запланированное, заранее продуманное, предвкушаемое путешествие. И совсем другое – если под давлением обстоятельств едешь неизвестно куда, а потом торчишь где-то вдали от дома, пусть даже в райском местечке, дожидаясь, когда зловещий туман рассеется и нам вернут нашу прежнюю жизнь.
В те долгие годы, пока я жил на Камчатке, в диких дебрях, где рыщут свирепые медведи, мне казалось, что по черному туннелю той зимы 76-го я прошел словно бы с завязанными глазами. Но потом я понял, что в начале пути родители видели не намного больше, чем я. Их политический выбор был четок и ясен, и они до конца оставались ему верны. Но до 24 марта 1976 года, когда произошел военный переворот, они знали правила игры. А после этого дня – уже нет.
(24 марта установилась диктатура. 24 марта родился Гудини. Время – странная штука; все времена одновременны.)
К власти пришла хунта, и обстановка резко изменилась. Оглядываясь по сторонам, мои родители видели только зыбкую мглу. Они знали, что находятся в розыске, как и многие их товарищи, но не знали, что происходит с арестованными. Задержанные словно растворялись в воздухе. Родственники обивали пороги полицейских комиссариатов, казарм и судов, где им отвечали, что ничего о таких людях не знают. Ордера на арест не выдавались, официальные обвинения не предъявлялись. Имена пропавших не фигурировали в списках заключенных. С ареста папиного партнера прошла неделя, а никто так и не знал, где он.
Эти первые месяцы обескровили страну. Многие сочли, что достаточно просто отойти от политической деятельности. За ними приходили домой. Было опасно находиться в любом общественном месте: в бане или в кино, в ресторане или в театре; облавы проводились повсюду, в любое время дня и ночи. Выходить из дому без документов стало рискованно: все, кто не мог удостоверить свою личность, автоматически попадали в участок. Но носить при себе документы было еще опаснее – тогда даже до участка не дотянешь: удостоверившись, что разыскиваемый сам попался к ним в сети, военные увозили его, и – фокус-покус! – он точно сквозь землю проваливался.
Просчитались и те, кто полагал, будто репрессии будут проводиться по жестким правилам и ограничатся строго определенными рамками. В начале апреля папа повстречал своего приятеля по фамилии Синигалья, тоже адвоката, и тот за чашкой кофе предположил, что теперь-то положение выправится. Военным, рассуждал Синигалья, по натуре свойственно почтение к уставам и формальностям; оно-то и заставит их остановить произвол, распустить тайные полувоенные формирования и опубликовать списки арестованных. Папа нашел, что в словах Синигальи есть определенная логика, и все же посоветовал ему не показываться в районе Трибуналес. Но Синигалья стоял на своем. Он сказал, что ему уже тысячу раз угрожали и что по-прежнему будет защищать политических заключенных и подавать запросы.
Синигалью я хорошо помню. Высокий, с напомаженными, зачесанными назад волосами, одетый по какой-то допотопной моде, он казался старше своих лет. Ко мне он всегда обращался «юноша» («Как жизнь, юноша?», «Чем занимаетесь, юноша?») и ерошил мне волосы – наверно, его интриговала моя непослушная грива, так непохожая на его шевелюру.
Синигалью взяли первым. Увезли на машине без номеров. Так и вижу, как он кривится оттого, что ему измяли отутюженный костюм, и жалуется мне: «Вот безобразие, юноша, ну зачем руки распускать, а?»
Потом забрали Роберто – в то утро, когда папа не поехал в контору. Будь папа на работе, его бы постигла та же участь. Лихия, их секретарша, сообщила, что какие-то люди схватили Роберто и посадили в машину без номеров.
– Что за люди? – спросил папа.
– Настоящие хамы! – заявила Лихия. – Бедного господина адвоката выволокли на улицу, как простого уголовника.
Она, как и Синигалья, была старой закалки.
Папа решил зря не рисковать. В то же утро я покинул школу посреди урока, недосмотрев фильм о тайне жизни.
Мама чувствовала себя увереннее: университетская профсоюзная организация, которую она возглавляла, называла себя «независимой» и не только не разделяла позиций перонизма, но и выступала против перонистов на выборах. Защищенная нейтралитетом своей профессии, мама судила обо всем как ученый, с рациональной точки зрения. Она сочла, что лично ей нынешняя буря не особенно опасна.
Но каждый день она слышала одно и то же. Преподаватели и студенты бесследно исчезали один за другим. Про некоторых еще было известно, что их арестовали. Сценарий был стандартный: приехали на машине без номера люди в штатском, вооруженные до зубов, и забрали. Другие же словно испарялись, и об их судьбе никто ничего не знал. Списки студентов пестрели пометками: «Отсутствует».
В те апрельские дни зона зыбкой мглы начиналась для моих родителей сразу за забором дачи. Образ острова, выбранный мамой для вящей наглядности, ожил и стал преследовать ее, точно деревянный Христос – перепуганного Марселино. За пределами дачи была сплошная неопределенность: неспокойные воды, непроглядный туман. Пытаясь связаться со знакомыми, родители обнаруживали, что те как в воду канули. У одних телефон вообще не отвечал. У других трубку брали незнакомые люди. Информация стала обрывочной, неточной. Чужие оценки ситуации не вязались с той реальностью, которую видели родители через призму своего восприятия. В этом сумраке все труднее было определить, что делать, как выпутываться.