Итак, в восемнадцать лет Дирк оказался в университете. Верхняя Прерия узнала об этом. Сын соседа-фермера спросил Селину:
– Что, в Висконсин? В сельскохозяйственный институт?
– Вовсе нет, – отвечал вместо матери Дирк. Он, смеясь, взглянул на нее. Но Селина не смеялась.
– А я бы сама с радостью отправилась туда учиться, если хочешь знать. Говорят, там великолепно поставлено обучение. – Она вдруг посмотрела на сына. – Дирк, ты не хотел бы туда поступить, нет? Тебе разве не нравится изучать агрономию?
Он покачал головой:
– Мне! О нет… но, если ты этого хочешь, мать, я охотно поеду. Я не могу вынести того, что ты будешь так работать здесь на ферме, пока я учусь. Я чувствую себя каким-то паразитом, на которого работает мать. Другие парни…
– Я занимаюсь делом, которое люблю, и занимаюсь им ради человека, который мне дороже всего на свете. Без фермы я была бы несчастна. Если бы город настиг меня здесь, поглотил мою ферму, как пророчат некоторые, не знаю, что бы мне осталось делать.
– О, погоди, когда я добьюсь успеха в жизни, ты больше не будешь работать на меня.
– А ты о каком успехе говоришь, Слоненок? – Она давно, много лет уже, не называла его так. Но теперь, когда они заговорили о его будущем, ласкательное прозвище само сорвалось с ее языка.
– О богатстве. О куче денег.
– О нет, Дирк, нет. Это – не успех. Вот Ральф – тот добился настоящего успеха.
– Да ведь, если у человека много денег, он может купить все, что сделает Ральф… и иметь эти вещи всегда у себя.
Дирк поступил в Мидвестский университет осенью 1909 года. Первый год учения был не слишком приятным, как это обычно бывает. Большинство студентов учились на юридическом отделении; университет обещал дать Чикаго новую партию коммерсантов и страховых агентов. Дирк приобрел популярность среди этой публики еще до окончания первого семестра. Он был словно создан для того, чтобы участвовать в разных комитетах и кружках, и в его петлице всегда красовался какой-нибудь значок. Он умел носить дешевое готовое платье с таким изяществом, что оно казалось сшитым на заказ. У него были врожденные обаяние и хорошие манеры. Мужчинам он нравился, о женщинах и говорить нечего.
Дирк редко пропускал лекции. Он чувствовал, что это было бы некрасиво и непорядочно по отношению к матери. Некоторые из его товарищей подшучивали над этим. «Можно подумать, что ты из группы вольнослушателей», – говорили они.
Вольнослушателями называли студентов уже не очень молодых, серьезных, которые поздно начали учиться и теперь спешили наверстать упущенное. Они обычно записывались не на все курсы, но работали в избранных отраслях с удвоенной энергией. Другую часть студентов составляла молодежь от семнадцати до двадцати трех лет, обычно записывавшаяся на все лекции, но изучающая науки, им преподаваемые, поверхностно и без особенного усердия. Таким образом, в этом храме науки имелись свои привилегированные и непривилегированные.
Те и другие редко образовывали смешанные компании. Их разделяла не одна разница в возрасте. Юные студенты – народ живой и стройный, с трубками в зубах, в свитерах и шапочках – говорили постоянно о футболе, бейсболе, девушках. Юные студентки в пышных юбочках, с красными ленточками, просвечивающими на груди и плечах сквозь прозрачную ткань платья, они всегда ходили рука об руку, болтали о спорте, платьях, молодых людях. И те и другие часто пропускали лекции. Вся публика посещала высшую школу потому, что их родители – состоятельные владельцы магазинов, заводчики, торговцы или какие-нибудь специалисты – желали дать своим детям образование. Это льстило их самолюбию.
– Сам не мог получить образования и всегда об этом сожалел. Хочу теперь, чтобы мой сын (или дочь) стали образованными людьми, это им поможет выстоять в жизненной борьбе. Нынче – век специализации, заметьте.
Футбол, флирт, болтовня и другие развлечения. Так готовились к специализации в жизни сыновья и дочери этих пророков.
Для вольнослушателей же пропустить лекцию было так же немыслимо, как выбросить за окно скудную сумму, составлявшую их бюджет.
Будь это физически возможно, они, кажется, посещали бы одновременно все аудитории и слушали бы одновременно всех лекторов. Серьезные, небрежно одетые женщины между тридцатью и сорока восьмью годами, для которых волосы – уже не украшение, а нечто, что надо наскоро свернуть в узел и заколоть, чтоб не рассыпалось; платье – попросту чехол для тела, обувь – не еще один предмет кокетства, а просто башмаки – удобные, плоские и уродливые. Мужчины – серьезные, часто в очках, в жалких потрепанных костюмах. Озабоченные, усталые лица, представляющие разительный контраст со свежими юношескими безоблачными физиономиями своих коллег. Многие из них работали десять, пятнадцать лет, чтобы заработать себе право учиться теперь. Одному надо было содержать мать; у другого была на руках целая семья – младшие братья и сестры. Толстой студентке тридцати девяти лет с круглым добрым лицом пришлось много лет ходить за паралитиком-отцом. Другие просто знали нужду, беспросветную, унизительную, неряшливую бедность, пятнадцать лет собирали с мучительными лишениями по пенни, чтобы осуществить заветную мечту – учиться в университете. Здесь были рабочие, мелкие служащие, прислуга, учившиеся по вечерам. Они смотрели сначала на свою alma mater, как новобрачный, влюбленный и ослепленный радостью обладания, смотрит на свою подругу, ради которой он работал все годы своей юности, страстно ожидая того часа, когда соединится с ней! Университет должен был теперь вернуть им утраченную юность и дать еще нечто более ценное. Мудрость. Знание. Силу. Понимание. Они готовы были умереть ради этого и фактически почти умирали от лишений, работы через силу, от самоуничтожения.
Они приходили, как верующие к алтарю. «Возьми меня! – кричали они. – Я прихожу со всем, что имею. Надежда, преклонение, жажда учиться, твердая решимость отдать потом жизни все знания, что мы возьмем у тебя. У нас позади – борьба, из которой мы вышли победителями, у нас горький опыт. Мы можем принести сюда, в эти аудитории, много ценного. И просим только хлеба – хлеба мудрости и знания».
А университет вместо хлеба давал им камень. Профессора находили их чересчур жадными, любознательными и пытливыми. Чересчур требовательными, пожалуй. Они задерживали лекторов после лекции, задавая бесчисленные вопросы. Тысячи разнообразных вопросов и соображений бурлили в них и рвались наружу. И они имели обыкновение заводить в аудитории диспуты.
«Так вот, я нашел, что этот случай в моей практике…» и так далее.
Но профессор предпочитал поучать своих слушателей сам, без помощи таких практиков. Делиться своим опытом полагалось преподавателю с кафедры, а никак не студенту со своей студенческой скамьи. Всякое нарушение этих устоев встречало чаще всего глухое недовольство. Раздается звонок – и профессор спешит из аудитории. Вот и половина сегодняшних лекций позади!
В первый год своего учения Дирк сделал ошибку почти для него фатальную: подружился с одной вольнослушательницей. Она была в одной с ним группе по изучению политической экономии и сидела всегда рядом с ним. Это была крупная, неуклюжая, жизнерадостная девица лет тридцати восьми с лоснящимся лицом, которое она никогда не пудрила, и густыми волосами, издававшими неприятный запах какого-то масла. У нее был покладистый и веселый характер, но платья ее представляли собой нечто ужасающее на взгляд молоденьких состоятельных студентов, и даже в холодную погоду на кофточке под мышками выступали большие пятна от пота. Девушка обладала тонким умом, быстрым, любознательным, гибким, настоящим умом юриста. Она отлично разбиралась в том какие лекции ценны и какие бесполезны. Никто лучше ее не справлялся с заданиями профессоров и не писал еженедельных докладов. Звали ее Швенгауэр, Мэтти Швенгауэр. Ужас!
– Видите ли, – замечала она добродушно Дирку, – вовсе нет надобности вам читать все это. Я не так делаю. Вы узнаете ровно столько, сколько вам нужно, если прочитаете у Блейна страницы 256–273, у Жэкля – страницы 549–567. Остальное все не дает практически ничего.