Когда сын рассказал Селине о приезде Ральфа, она вспыхнула, как девочка, как всегда, когда бывала чем-нибудь возбуждена.
– Да, я читала об этом в газетах. Интересно, – прибавила она спокойно, – увижу ли я его?
В этот вечер, если бы Дирк заглянул в ее спальню, он увидел бы ее на корточках перед старым сундуком, перебирающей снова ветхие поблекшие вещи, которые Дирк предлагал ей когда-то выбросить, потому что они не имеют никакой цены Рисунок Сенного рынка на оберточной бумаге, старое красное кашемировое платье, увядшие сухие цветы.
На следующий вечер у Паулы был назначен большой, но не чересчур большой обед. Она была по этому поводу весела, возбуждена, полна воодушевления.
– Говорят, – сообщила она Дирку, – говорят что Гоге не ест ничего, кроме крутых яиц и гренков. Ну что же, зато остальные не откажутся от голубей, грибов и других вещей. И, знаете, его конек – его ферма в Бретани. А Пуль умопомрачителен: смуглый, мрачный и такие ослепительные зубы!
Паула в эти дни была очень весела. Слишком уж весела. Дирку казалось, что эта энергия выматывает, утомляет тех, на кого она обращена. Дирк и самому себе не хотел признаться, до какой степени его угнетало, раздражало теперь желтоватое, овальное, изящное личико, гибкие, смуглые пальцы, тон повелительницы. Он начал ненавидеть в ней все, подобно тому, как неверного супруга раздражает жеманная добродетель его ничего не подозревающей подруги. Паула, например, кривила немного каблучок, когда шла быстро, и это бесило Дирка. У нее была привычка, когда она нервничала, покусывать кожицу у своих тщательно отделанных ногтей, и надо было слышать, как он говорил всякий раз: «Не делай этого».
Даллас никогда не раздражала его. Она его успокаивала. Он мог настраивать себя самым воинственным образом, вооружаясь против ее влияния, но через минуту после встречи с ней готов был благодарно и покорно погрузиться в спокойную глубину этого влияния. Временами это спокойствие и безмятежность казались ему искусственными.
– Эта ваша невозмутимость, ваше спокойствие – только поза, не так ли? – сказал он ей однажды.
– Отчасти, – добродушно отвечала Даллас. – А ведь отличная поза, вы не находите?
– Ну что делать с такой девушкой!
Здесь перед ним была женщина, которая могла бы целиком взять и удержать его и которая никогда палец о палец не ударила, чтобы этого добиться. Все его надежды разбивались о полированную стену ее равнодушия, а он снова и снова бросался на эту стену и царапал ее окровавленными, израненными руками.
– Не оттого ли я не нравлюсь вам, что я преуспевающий делец? – спросил он как-то раз.
– Да вы мне нравитесь!
– Ну, я хочу сказать: вы не находите меня привлекательным человеком.
– Но я нахожу вас ужасно привлекательным, даже, пожалуй, опасным.
– О, пожалуйста, не наивничайте, не разыгрывайте невинность. Вы отлично понимаете, что я хочу сказать. Вы меня захватили, владеете мной и одновременно не хотите меня. А будь я способным архитектором, вместо того чтоб быть видным коммерсантом, – изменило бы это что-нибудь? (Он подумал о разговоре с матерью несколько лет тому назад в ее спальне.)
– Отвечайте же: нужно быть артистом, чтоб заинтересовать вас?
– Боже мой, вовсе нет. Когда-нибудь я, вероятно, выйду замуж за труженика с мозолистыми руками. Если только чьи-либо руки завладеют мной, то это будут, наверное, мозолистые руки. Если хотите знать, только такие мне и нравятся: грубые, привыкшие к тяжелому труду, в рубцах и мозолях. Если человек борется, ему дается. Не знаю, что это, но что-то сразу выдает таких людей – что-то в их взгляде, в прикосновении их руки. Ему нет надобности преуспевать, делать карьеру… Не умею вам объяснить свои мысли… Анализировать – не моего ума дело. Я только знаю – ну вот вы, например, на вас нет этого отпечатка, о котором я говорила. Ни следа. Вы оставили архитектуру, потому что пали духом, потому что она была в загоне после войны. Я вовсе не говорю, что вам непременно надо быть архитектором. Но если бы вы продолжали упорно работать, если бы вы любили свою работу настолько, чтоб не менять ее, не идти по пути наименьшего сопротивления, если бы вы воевали, сопротивлялись, держались за нее крепко, эта борьба оставила бы след на вашем лице, у вас были бы другие глаза, другая линия рта, другие руки, другая манера говорить, слушать. Я вас не критикую. Но вы – весь гладкий, мягкий. А я люблю шишковатых, шершавых. Ах, это, я знаю, звучит ужасно. Я не умею передать то, что думаю. Я…
– О, ничего, не беспокойтесь, – прервал ее несвязные извинения Дирк. Он говорил устало. – Мне кажется, я знаю, что вы хотели сказать.
Он сидел и глядел вниз на свои руки, сложенные на коленях, красивые, сильные руки без мозолей и шрамов. Внезапно, без всякой видимой на то причины, ему вспомнились другие руки – руки его матери, с изуродованными, выступающими суставами, с потрескавшейся, загрубелой кожей, выразительные руки, – на них написана вся история ее жизни. Рубцы? Да, они у нее были.
– Послушайте, Даллас. А если бы я вернулся к Голлису и Спрагу и начал все сначала? Я смог бы сделать это, если как следует подумать.
– Нет, не делайте этого.
Глава двадцатая
Генерал Гоге и Ральф Пуль пробыли в Чикаго одну ночь и часть дня. Дирк их не видел, и ему предстояло встретиться с ними в тот вечер у Паулы на обеде. Ему было любопытно познакомиться с Пулем, генералом же он, собственно, мало интересовался. С тревогой в душе, чувствуя себя несчастным, томимый желанием увидеть Даллас (Дирк с горечью сознавался себе в этом), он ввалился в ее студию в неурочный час, почти тотчас после ленча, и еще издали, входя, услышал веселые голоса и смех. И отчего она не могла хоть на минутку быть одна и работать без этого базара вокруг?
Даллас в испачканном переднике и стоптанных домашних туфлях болтала с двумя беглецами от чикагского общества – генералом Эмилем Гоге и Ральфом Пулем! Все трое, по-видимому, очень веселились. Она познакомила Дирка со своими гостями с таким видом, словно их присутствие здесь было естественным и его следовало ожидать. Так оно и было. Она никогда не упоминала об этих людях в разговоре с Дирком и теперь.
– Дирк де Ионг! Генерал Эмиль Гоге. Мы были вместе в походе во Франции. Ральф Пуль. И с ним мы старые товарищи по походам, не правда ли, Ральф?
Генерал Эмиль Гоге поклонился самым церемонным образом, но в глазах у него прыгали лукавые огоньки. Он был, видимо, в отличном настроении. Хмурое лицо Ральфа Пуля вдруг осветилось и совсем преобразилось от выражения радостного изумления. Он шагнул к Дирку, стиснул ему руку.
– Дирк де Ионг! Нет, каково! А вы-то меня не знаете? Я – Ральф Пуль!
– Мне бы следовало вас знать, – сказал Дирк.
– О, я хотел сказать: я знал вас, когда вы были совсем мальчуганом. Вы сын Селины. Не так ли? Моей Селины! Я поеду повидать ее сегодня днем. Желание встретиться с ней – одна из причин моего приезда сюда. Нет, я ведь…
Он смеялся, говорил взволнованно и торопливо, был похож на мальчика.
Даллас, оживленная не меньше Ральфа, любовалась всей этой суетой.
– Они сбежали, – объяснила она Дирку, – сбежали от обширной программы, приготовленной в их честь на сегодня. Не знаю, откуда взялось мнение, будто французы вежливы. Генерал – настоящая деревенщина, не так ли, генерал? И запуган до смерти нашими дамами. Он – единственный французский генерал, который, будучи в плену, потрудился изучить английский язык.
Генерал усиленно кивал головой и хохотал.
– А вы? – обратился он к Дирку, старательно и правильно выговаривая по-английски. – Вы также артист?
– Нет, не артист.
– Кто же тогда?
– Гм, банковский работник. Ценные бумаги. Знаете ли…
– Ах, – сказал вежливо генерал. – Бумаги Хорошая вещь. Мы, французы, очень ценим американские бумаги, да. – Он кивнул и обернулся к Даллас.
– Мы все поедем, – объявила Даллас.
– Куда? – спросил с беспокойством Дирк. Генерал тоже казался удивленным.