Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Несмотря, однако ж, на различие состояний и общественного положения, есть одна общая черта, которая связывает между собой разнородные элементы этой фамилии: все Клочьевы придерживаются так называемых «старых обычаев». Капиталисты служат коноводами, мещане и ремесленники составляют массу, слепо идущую за своими руководителями. Сначала общий интерес, потом общая опасность и, наконец, привычка и предание заставили этих людей съютиться в одну кучу и породили здесь ту дисциплину, которой могла бы позавидовать любая бюрократическая армия. Капиталисты Клочьевы свободно могут якшаться с местными властями и другими еретиками, принимать их в своих домах, могут напиваться и безобразничать с ними, масса ни на минуту не заподозрит их в отступничестве, ни на минуту не усумнится в том, что все, что ни делается коноводами, делается единственно с целью вящего утверждения старых обычаев. Смутное сознание, что уступка и частные примирения с внешними формами бюрократической цивилизации необходимы, уже проникает мало-помалу в массы. В этом сознании отступничество облекается в форму подвига, предпринимаемого для спасения того великого дела, в пользу которого каждый истинный христианин должен принять смерть и тесноту, должен решиться даже на погибель души своей.

А потому тут не может быть и речи о каком бы то ни было контроле. Все дело в руках сильных, обладающих материальными средствами людей, и они могут орудовать им, как заблагорассудится. Даже взаимные споры и несогласия происходят и решаются исключительно между ними, без всякого духовного участия масс, которые следуют за тем или другим из коноводов, смотря по тому, с кем связывают их житейские отношения и семейные предания. Дело коноводов — общая организация; дело масс — стоять твердо и выносить на плечах все невзгоды. Говорят, будто прежние старики коноводы были менее повадливы и держали себя отчужденнее; но нынешнее поколение положительно отвергает такой образ действия, как бесплодный и вредный. Оно находит, что не только неблагоразумно отчуждать себя от общения с людьми, которых руку всячески приходится на себе чувствовать, но что при таком отчуждении старый обычай действительно становится делом подозрительным, в особенности если принять в соображение, что руководители его обладают более или менее значительными средствами, малая толика которых может украсить существование любого птенца бюрократии. И в подтверждение этой мысли указывают на Ковылина и других ревнителей, которые умели согласовать строгие требования древнего благочестия с уступками, вынуждаемыми временем и обстоятельствами.

Если кто захочет объяснить себе, что такое этот «старый обычай», который так упорно отстаивается, тот встретит на пути своем целую перепутанную историю. Люди, по-видимому, поверхностные сводят вопрос этот на точку зрения исключительно религиозную, но как ни поверхностен кажется такой взгляд, но относительно настоящего в нем есть большая доля правды. Бюрократическое начало, везде явившее себя и неумелым и бессильным, где шло дело о развитии и поддержании жизни, выказало бодрость и силу неслыханные там, где предстояла возможность ее умерщвления. Если в первоначальном своем источнике «старый обычай» представлял собою элемент земский, едва прикрываемый религиозными мотивами, то с течением времени это дело приняло оборот совершенно иной. Старое, жизненное предание выродилось и уступило место исключительному владычеству обряда; внутреннего, кровного повода для разделения уже не стало, а есть только внешняя придирка, живучесть которой объясняется отчасти привычкой, порожденной долгим общим преследованием, отчасти личными побуждениями тех, для которых это разделение выгодно.

И не то чтобы прежнее представление, соединявшееся с «старым обычаем», было особенно привлекательно; оно столь же мало осуществляло собой идею свободы действительной, как и вся последующая, регламентированная неурядица, но за ним было одно весьма важное преимущество: оно ненавидело всякое насильственное прикосновение к жизни и, следовательно, делало ее доступною началам развития и самобытности. Люди, откровенно называвшие и признавшие себя «людишками» и «сиротами», конечно, никакого иного названия и не заслуживали, но по действиям и требованиям этих «людишек» чуялось, что их самоунижение было лишь данью общему духу времени и что когда-нибудь они сумеют назвать себя и людьми. В этом весь смысл и все оправдание такого живучего явления, как раскол; у него есть хорошая история.

Как бы то ни было, но старый тип непреклонного угрюмого расколоучителя с каждым годом все больше и больше стирается; молодежь ему положительно не сочувствует, старики же хотя и симпатизируют и вздыхают об утрате истинного благочестия, но чувствуют себя бессильными против внешнего давления. Вымрет и это поколение последних и без того уже выродившихся могикан, и дело само собой покончится, к взаимному удовольствию, общим развратом. Правда, и нынче еще случается по местам встретить представителей старого типа, но они уже извратили первоначальный смысл предания и ограничили его мотивами исключительно религиозными. Сверх того, эти представители принадлежат большею частью к массе, бедной и материальными средствами, и начитанностью, и потому стоят в своем обществе одиноко и без особенной щекотливости уступаются на съедение злокачественным осадкам бюрократии.

Подвиги этих последних (в лице городничих, стряпчих и исправников) на поприще насаждения просвещения слишком недавни, чтобы можно было удивить кого-нибудь их описанием. В свою очередь, проводя какую-то традицию, вертоградари цивилизации закипали негодованием при одном имени этих угрюмых, словно озлобленных стариков, которые молчаливо подвергали себя всякого рода наездам и истязаниям и, откупившись от окончательного разорения, снова сосредоточивались в своем ожесточении, впредь до новых наездов и истязаний. При воспоминании об них стряпчий с удвоенною силой размахивал руками, как будто нечто забирал; у исправника щетиной становились густые брови и фосфорический блеск искрился в глазах; городничий щелкал языком, причмокивал губами и поднюхивал носом. «Давить их! душить их!» — восклицал этот новый синедрион, и с точки зрения бюрократической традиции восклицал совершенно логично. Ибо хотя чиновник и любит мзду (тоже традиция), но при этом наблюдает, чтобы пациент его смотрел весело.

Ясно, что при такой обстановке не неумелым рукам было держать дело и что охранение его естественно должно было перейти к людям более изворотливым, обладающим более покладистою совестью. И эти люди явились и сразу же выказали себя поистине неоцененными. Они поняли, что плата за бюрократическую услугу обусловливается множеством самых разнообразных обстоятельств; одну мзду несет фрак, другую зипун; причем фраку улыбнутся, да и денег, пожалуй, еще не возьмут, а с зипуна наверное возьмут, да и в бороду неравно наплюют. Они поняли, что чиновник глуп, что его всего более поражает внешность; часто для так называемого «хорошего человека» чиновник бескорыстно совершает такие подвиги, на которые не решился бы ни за какие суммы, выходящие из рук, пахнущих навозом. И сообразно с этими убеждениями повели дело.

Отсюда целая теория уступок и умолчаний. Слова: «по нужде» и «тесноты ради» полагаются в основание целого порядка явлений, освобождают человека от контроля его собственной совести и незаметно всасываются даже в обыденные общественные отношения. Очевидно, что под влиянием их должен образоваться совершенно особый кодекс нравственности относительной, которого прямые последствия заключаются в полном упадке нравственного смысла и в крайней внутренней распущенности. Очевидно также, что обладатели этого кодекса должны были занять в общей семье особое положение и что здесь должна была выделиться своего рода замкнутая аристократия, которая гнусно сгибается перед внешнею, грубою силой и, в свою очередь, нагло эксплуатирует и заставляет гнуться перед собой толпу слабых и беззащитных.

Такое-то именно положение занимают в Срывном Клочьевы-капиталисты. У них уже всё на европейский манер, и если вам не удастся проникнуть в тот отдаленный и всегда обращенный окнами на двор покой, в котором находится моленная, или в ту еще более отдаленную каморку, в которой несколько десятков лет заживо умирает и все не может умереть слепенькая «баушка», обыкновенно родоначальница семейства и прежде бывшая раскольничья знаменитость; если вам не укажет услужливый чичероне на одиноко стоящую где-нибудь на задворках баню, в которой обитают пять-шесть дряхлых, бездомных старух, вы и не подумаете, что находитесь у человека, для которого старый обычай составляет профессию и задачу всей жизни. Полы паркетные, стены под мрамор, хозяин беседует бойко и развязно; словом, ничто в целой обстановке не обнаруживает особничества. Если вы спросите хозяина, в чем же заключается сила и смысл «старого обычая», и если хозяин человек уже зрелых лет, он или замнет разговор, или ответит уклончиво, но всегда с приятною улыбкою. «Наши отцы того держались, и мы держимся, — скажет он вам, — да и баушка еще у нас в жизни находится, так и ее огорчать не приходится». И в заключение опять любезно улыбнется, покажет вам свои старопечатные диковинки и замечательные древнего писания образа, и вообще выкажет себя скорее археологом, нежели старовером. Но если хозяин молодой, то он не сочтет даже за нужное скрытничать. «Изволите видеть, — ответит он вам, — дело это у нас не столько душевное, сколько карманное. Теперича как я таким делом займуюсь, значит, у всех я, что называется, как спица в глазу: ревнитель да подражатель — и всё тут. А ревнителем и подражателем зовусь я, первое, потому, что у меня в бане, на огороде, завсегда всякий сброд проживает: странницы эти да чернецы беглые, и каждый, сударь, благодать у себя за пазухой держит. Слава-то эта и идет; все меня знают, у всех я в почете, и оплошай я, примерно, хоть в торговом деле, меньшая-то братия на плечах меня вынесет! Так рассудите сами, какая же мне радость от своего же добра рыло воротить? А если я по древнему обычаю персты складываю да на молитву выпустивши рубаху становлюсь, так ведь эта тягость еще не больно для нас велика!»

81
{"b":"136981","o":1}