Говорит этот ветер Ивану молодшему:
«Спи, молодший Иван! спи, сирота! однако ума, смотри, не проспи! Ох, измаялся, извздыхался ты, разанафемское тягло жизни тянучи! поизмяло-таки, поистратило тебя злое лютое гореваньице! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Уж и холодно ж молодшему Ивану на нетопленной печке спати! Уж и голодно ж дураку, не лопавши, длинну ночь коротати! Оборвался весь! изломался весь! обмололся весь! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Уж и где ж молодшему Ивану сытого ества добывати! Уж и где ж дураку пьяного пойла промышляти! Где ему для младой хозяюшки платья цветного поискати! Ж-ж-Ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Вышел бы Иван в темную дубраву ества добывати! Стал бы я, Иван, на большой дороге пойла промышляти! Взял бы я, Иван, свой топорик вострый! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Темную дубраву снегом завалило! Ждать-то на дороге холодно да жутко! Был топорик вострый — был да притупился! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Встань же, молодший Иван! помолися святому Николе! Милостив угодник — может, и пособит! Именем Христовым хлебца насбираешь, печурку истопишь, бабу нарядишь! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!»
А Любови Александровне не спится. И жутко-то ей и сладко. Слышит она, как Петрушка на сундуке за перегородкой с боку на бок ворочается, слышит и думает: «Господи! да неужто ж и в самом деле на дворе такая ночь темная?»
— Петруня! а Петруня! — говорит она, — встань да посмотри-ка в окно: никак, кто глядит!
Встал Петрушка, подошел к окну: ничего! никто таки в окно не глядит!
И опять все смолкло. В соседней комнате бестолково стучит маятник, и в такт ему вторит тонкий свист безмятежной Надежды Ивановны. Господи! вот и опять белая голова в окно показалась! вон кто-то словно стукнул под окном… У Любови Александровны сердце замерло; Любови Александровне душно и страшно…
— Петруня! а Петруня! чтой-то словно мне робко! — шепчет она, — кабы ты лег на полу…
Да; на дворе непроглядная ночь стояла, а у Любови Александровны майское солнышко в сердце разгоралося; да; на дворе бушевала бешеная вьюга, а у Любови Александровны райские цветики в сердце расцветали! Ох, да и светла же, тепла же была ночь темная, длинная!..
— Ты будешь, Петруня, мне верным слугой? — шептала Любовь Александровна, когда сквозь окошки робко проглянул первый луч белого света. . .. . . . .
Однако Любовь Александровна ошиблась в расчете. Петрушка слишком скоро доказал, что он еще более невежлив, нежели Костяшка-мерзавец и Ионка-подлец. Во-первых, он немедленно потребовал, чтоб его величали Петром Афанасьичем, во-вторых, начал знаться только с попами да с соседними приказчиками, и в-третьих, наконец, винища этого стал напиваться даже до скверноты. И добро бы еще тихим манером, в четырех стенах натрескаться, а то норовит как бы в чужих людях, и чем больше народу, тем сильней да сильней его словно черт под бока толкает:
— Я, — говорит, — у барыни первый человек есть! Я, — говорит, — с барыней что желаю, то и сделаю!
Любовь Александровна слушает, бывало, рассказы о Петрушкиных проделках, да только пальчиком около пальчика перевертывает.
— А что, — говорит, — ведь эдак он, Надежда Ивановна, меня на весь околоток ославит!
Надежда Ивановна молчит и вздыхает.
— Да он, видно, позабыл, курицын сын, что я ему завтра же лоб забрить велю! — храбрится Любовь Александровна.
Надежда Ивановна опять молчит и вздыхает.
— Да что ж молчишь-то, сударыня! — пристает Любовь Александровна, — что ты, как лошадь сапатая, все «фу» да «фу»! Ведь я его, подлеца, сегодня же в Сибирь упеку!
— Всё-то вы только хвастаетесь! — молвит Надежда Ивановна и отойдет от расстроенной барыни прочь.
И сядет наша барыня около окошечка и учнет опять на дорожку поглядывать, не везут ли ее Петрушёньку ненаглядного, не наставили ли ему злые люди фонарей под глаза, не ушибли ли вымерясь его, голубя кроткого? И как увидит, что везут, вся так и встрепенется, сердечная: и самовар-то ставить велит, и закуску-то готовить, и постелюшку-то стлать приказывает — неравно, мол, отдохнуть с дороги захочется.
А он себе ломит нахрапом вперед да сопит с пьяных глаз. Она к нему с лаской да с вежливостью, а он в ответ: «Отвяжись, мол, ты, старые дрожжи!.. надоела!» Ну и отойдет; только поплачет где-нибудь в уголку да потихонечку скажет:
— Не попоить ли его малинкой с дороги-то, Надежда Ивановна?
— Нашли чего… малинки! — желчно огрызнется Надежда Ивановна.
Так-таки и не отдали в солдаты Петрушеньку.
Разберем этот случай логически.
Вопрос первый. Почему Любовь Александровна обратила внимание на Петрушку и могла ли она не обратить его?
Выше было сказано, что Любовь Александровна была вдова расстроенная. Увы! кто испытал на себе, что значит всеобщее расстройство, тот знает, как оно тяжело! Это совсем не то, что какой-нибудь пальчик болит, — нет, это общее, повсеместное воздыхание, это тоска, это потерянный аппетит к жизни. Болезнь подкрадывается неслышными шагами; постепенно, один за другим, она обрывает цветы человеческой жизни и наконец оставляет лишь остов, нагой и безобразный остов. Нет больше утех! виды мелькают впереди всё туманные да сомнительные, воображение тухнет, изобретательность оказывается ничтожною! Что делать, куда деваться, чтоб поднять жизненный уровень?
Любовь Александровна узнала на опыте и эту тоску, и это повсеместное воздыхание. «Господи! скука какая! — говаривала она, наслушавшись вдоволь сплетен горничных и Надежды Ивановны и взаимных друг на друга доносов старосты и ключницы, — хоть бы кто-нибудь заехал, что ли?» Но, как назло, никто не заезжал, никто и не думал рассеять скучающую вдову, потому что кругом жили тоже всё вдовы, расстроенные и скучающие, которым впору было совладать со своей собственной скукой. И снова она принималась за сплетни и пересуды, и снова зевала и жаловалась, не находя в них ничего такого, что не было бы ей заранее и наизусть известно. А между тем внутри что-то горит и подманивает; с каждым днем настоятельнее и настоятельнее сказывается неутоленная жажда жизни; сердце болит, сердце изнемогает и стонет…
Любовь Александровна оглядывается и ищет; но, по примеру прочих своих сограждан, она не заносится мыслью далеко, а ищет около себя, стремится устроить себе утеху домашнюю, такую утеху, которая была бы всегда под руками.
А под руками что? Под руками Петрушка, у которого только что черный ус над губой начинает прорезываться, Петрушка, от щек которого, покрытых нежнейшим персиковым пухом, так и пышет здоровьем и силою; под руками Петрушка, черноволосый, чернобровый и черноглазый; глаза у него так и искрятся, так и жгут, а пухлые малиновые губы так и манят… «Ах, черт побери да и совсем!» — в волненье произносит Любовь Александровна и даже повертывается на стуле.
— Скучно жить на свете, Надежда Ивановна! — в сотый раз обращается она к своей приживалке.
— Уж на что же, матушка, вашей жизни постылее! — в сотый же раз отвечает ей приживалка.
Любовь Александровна изнемогает и тает. Она сознает, что жизнь для нее невозможна, что ей не всласть ни грибки в уксусе, ни осетринка с хреном, — одним словом, ничего из того, что прежде так сладко тешило и наполняло жизнь. Рок неудержимо влечет ее на новую дорогу; он заставляет сильнее стучать ее сердце; он нежит ее лицо напоенными весенним ароматом ветрами, он распаляет ее голову… Любовь Александровна стонет и идет, стонет и идет…
— Петруня! а Петруня! никак, кто в окно смотрит! — лепечет она бессознательно.
A y Петруни дыханье занимается, глаза меркнут, губы белеют, гортань засыхает…
Нет, воля ваша, а Любовь Александровна поступает совершенно логично, обращая внимание на Петрушку; она должна это сделать, она не может поступить иначе.
Второй вопрос. Имела ли Любовь Александровна основание надеяться, что Петрушка будет ей верным слугой? Не должны ли были остановить ее в этих ожиданиях примеры Костяшки-мерзавца и Ионки-подлеца, отплативших своей благодетельнице такою черною неблагодарностью?