В зубковский же период получили распространение аббревиатуры, верно понадобившиеся из видов пущего соблюдения государственных тайн, и всякое официальное понятие вдруг приобрело замечательно таинственное значение, как если бы оно было означено на каком-нибудь лунном или, по крайней мере, вымершем языке. Затем вошли в моду показательные суды, и все лето семнадцатого года на Соборной площади, куда глуповцы, как на работу, ходили митинговать, кого-нибудь да судили; то — заочно — судили императора Николая I Палкина и присудили вычеркнуть его имя из учебников истории навсегда, то одного сапожника, который выступал против свободы волеизлияния, и присудили к смертной казни через повешение, то пацифистов — опять же заочно, потому что откуда было взяться в Глупове пацифистам, — и присудили к прижизненному вписанию в поминальники; но вообще-то глуповцы ходили на эти суды ради соборного препровождения времени, а кого судят, за что, по какому поводу — им это было не очень-то интересно.
При Зубковой же напрочь исчезли деньги; просто в один прекрасный день они взяли и исчезли, как стеллерова корова, и город надолго вернулся к натуральному, доисторическому товарообороту по схеме «товар — товар». Как раз после исчезновения денег была образована городская милиция, которую возглавил один демобилизованный вахмистр по прозвищу Задумчивый Кавалер — его так прозвали по той причине, что он был полный георгиевский кавалер и все время чего-то думал. Однако на первых порах милиция оказала квелость, неуверенность в своих силах, и вообще поначалу ее хватало только на, так сказать, самодисциплинизацию, а от острожников милиция временно пряталась, пока они вдоволь не наизмывались над городом и не… — впрочем, об этом после. Вслед за милицией была учреждена городская Дума, до самого октября семнадцатого года думавшая только на тот предмет, как бы выйти из создавшегося положения. Зубкова было в Думу выборы объявила, но за неимением парламентского навыка и отсутствием простой электоральной культуры с этими выборами получилась сущая чепуха: кандидаты писали друг на друга доносы, выборщики с бюллетенями шельмовали, кое-кто пытался протащить в думу всех своих родственников по прямой линии, между противоборствующими партиями возникла такая склока, что дело неоднократно доходило до рукопашной, на «черном рынке» появились цены на голоса. В конце концов Зубкова самолично назначила в Думу двадцать одного депутата, и, как говорится, точка.
Глуповцам не понравились эти монархические замашки.
— Просто мудрует над нами баба! — роптали они и от безысходности уже стали припоминать те мятежные времена, когда город преспокойно свалил шесть градоправительниц одну за другой, а тут еще Зубкова, что называется, выкинула номер.
— Нет, дорогие граждане! — сказала она на митинге, который состоялся как раз 25 октября. — С вами каши не сваришь, вы по-хорошему не понимаете, и поэтому приходится действовать по-плохому. Вот как назначу преемником власти своего единокровного сына — небось сразу придете в чувство!
Хотя глуповцы были наслышаны, что сын у Зубковой якобы от великого князя Владимира и всем было очевидно, что совершился чистой воды монархический переворот, горожане спустили бы все это Зубковой по бескрайнему, заоблачному добродушию, но в ночь на двадцать шестое число она задумала отметить рождение династии страшной казнью, именно: сжечь на медленном огне одного мужика из Пушкарской слободы, бросившего жену и одиннадцать душ детей, — и ее в ту же ночь застрелил уцелевший террорист Содомский, который, как нарочно, только-только вернулся из эмиграции.
На этот раз город без власти нисколько не оставался; утром двадцать шестого числа в Глупове объявился тихий с виду паренек в круглых очках из простого стекла, которые он, видно, носил для солидности, в красных штанах, заправленных в мягкие козловые сапоги, в кожаной куртке и кожаной же кепке, какие в довоенную пору носили шоферы, и нечувствительно принял власть. То, что именно этот паренек стал у власти, глуповцы поняли из того, что к вечеру он лично перестрелял всех острожников, то есть в невиданно короткие исторические сроки уничтожил уголовную преступность, как таковую. Фамилия его была Стрункин.
— Однако, решительная власть!.. — говорили глуповцы, проникаясь отеческим чувством к тихому пареньку.
Впоследствии это чувство переросло в форменную любовь, поскольку Стрункин еще и исповедовал привлекательнейшую систему идей, которую «Истинный патриот» сгоряча и неправедно охарактеризовал как вооруженное христианство. На самом деле это было учение о, так сказать, лучезарном завтра посредством героического сегодня. В изложении Стрункина оно, правда, было не очень понятно, так как Маркса он за малограмотностью не читал и имел о его теории довольно легендарное представление. Но, во всяком случае, глуповцам было ясно, что учение о лучезарном завтра — это в высшей степени правильное учение, ибо суть его состояла в том, чтобы всем было по возможности хорошо. Мудрствовавших лукаво, впрочем, смущало то, что это учение в стрункинской редакции отдавало не средством, а самоцелью и что оно насмерть не терпело не только альтернатив, но даже и вариаций. Главное же, что Стрункин отлично знал, что такое «плохо», и очень путался, когда доходило до «хорошо».
При нем в Глупове свершились волшебные перемены. Конечно, и при других глуповских властителях свершались волшебные перемены, вспомним хотя бы гастрономическую реформу Павла Яковлевича Мадерского, и даже не было такого властителя, при котором они бы не совершались, но, во-первых, Стрункин был поэтом коренных и сказочных перемен, во-вторых, его магия была светлой, однозначно направленной на искоренение видимого глазу зла, а в-третьих, эта магия не знала невозможного, не ведала предела ни во времени, ни в пространстве. Много лет спустя, уже в наши семидесятые годы, всемогущество ее предметно доказал председатель горсовета Беляев Илья Ильич, который велел солнцу остановиться, и оно остановилось в зените на целых двенадцать дней.
Начал Стрункин с искоренения собственности, к которой, между прочим, глуповцы издревле испытывали неприязнь. Как-то поутру город проснулся — глядь, а собственности-то и нет: земля принадлежит всем, как небо и океан, жилища, скотина, инвентарь принадлежат неизвестно кому, но точно, что в отдельности никому, и купец второй гильдии Сиракузов, еще вчера владевший доходным домом, выстроенным в стиле модерн, и лавкой колониальных товаров, бродит по городу в рубище, убито улыбается и бормочет:
— Коня, коня! Полцарства за коня!
И как-то у всех сразу легко, беззаботно сделалось на душе. Вот только купца Сиракузова было жаль, несмотря на то, что во время оно Сиракузов был первый глуповский кровосос. Особо сердобольные особы Стрункину говорили:
— А не слишком ли будет, парень? Не круто ли ты берешь?
— Это еще что! — отвечал им Стрункин. — То ли еще будет!
— Да куда же дальше?! — изумлялись глуповцы. — Некуда, кажись, дальше, потому что ты нас всех в бедности уравнял.
— А дальше мы прямиком въедем в рай на спине у классового врага! Головы садовые: ведь в собственности все и дело! От нее ваше отсталое сознание и горемычное бытие! По учению как выходит: сам по себе человек прекрасен, это его только собственность обломала. Но мы освободим человека от пут движимого и недвижимого имущества, и он сразу распустится, как цветок! Кто был ничем, тот станет всем — такая у нас программа.
На эти слова глуповцы призадумались, потому что они знали много таких сограждан, которым в интересах общественного спокойствия лучше было бы так ничем и остаться, которые если вдруг станут всем, то это избави бог.
— Поразительный идеализм! — ввернул свое один преподаватель гимназии. — То есть самые крайние материалисты почему-то и есть первые идеалисты. Ведь когда еще писал Федор Михайлович Достоевский: человеческое счастье — это гораздо сложнее, нежели полагают господа революционеры.
— А вот это ты, друг, загнул! — парировал Стрункин. — Насчет человеческого счастья мы чудесно осведомлены. А с Достоевским мы, дай срок, разберемся. И с тобой разберемся: как твоя фамилия?