Европеисты всей партией ужаснулись решительной этой акции — в пору роста самосознания они даже от Штукина такого монголизма не ожидали — и со страху временно притаились. Однако пауза эта выдалась весьма кстати, так как за практическими делами заговорщики совсем выпустили из виду конечную цель борьбы, ради которой они поставили на карту свою свободу и более или менее безбедное житие, довольно смутно представлялась им та Аркадия, что раскинулась за последним бастионом глуповских безобразий. Тут опять пошли среди европеистов жаркие прения, доходящие до «прошу исключить меня из числа ваших знакомых», покуда они не поделились на две насмерть несогласные группировки: первые видели конечную цель борьбы в том, чтобы расселить глуповцев по американизированным хуторам и вменить им в обязанность выращивание соленых огурцов и квашеной капусты, на которые не бывает неурожаев, а сам город Глупов стереть с лица земли как гнездо тирании и пьяных мастеровых, с тем чтобы впоследствии разбить на пепелище необозримый фруктовый сад; другая группировка стояла на том, что цель борьбы есть борьба, а там, дескать, будет видно, что-нибудь, глядишь, да образуется, и даже обязательно образуется.
Когда память о страдалицах-суфражистках несколько стушевалась, заговорщики снова дали о себе знать: в сени градоначальниковой резиденции они подбросили форменный обвинительный акт, изобличавший сатанинские приемы штукинского правления, и на отдельном листке — приговор, который провозглашал градоначальника личным врагом народа, лишал его чинов и всех прав состояния, а также подвергал вечной ссылке в общественные работы. Оба эти документа были занесены летописцем в амбарную книгу, а подпись «Граждане, истинно любящие отечество» даже подчеркнута красным карандашом.
Ознакомившись с подметными листами, Парамон Кузмич кликнул капитана-исправника, выудил из тавлинки понюшку жукова табаку и чихнул прямо в лицо своему опричнику.
— Салфет вашей милости! — сказал капитан-исправник.
Парамон Кузмич мизинцем смахнул слезинку и протянул ему возмутительные листки.
— Каково? — спросил он при этом. — Шалит молодежь, вольнодумствует скуки ради.
— Уж какие тут шалости, ваше благородие! За такие-то шалости шкуру содрать не жалко!
— А может, перебесятся? — добродушно предположил Парамон Кузмич.
— Это вряд ли, — сказал капитан-исправник. — От нынешней молодежи я лично только пакостей ожидаю.
— Я вот тоже думаю, что не перебесится, а дай ей слабинку, так она, пожалуй, еще и позадорней чего-нибудь учудит.
— Значит, надобно злоумышленников изловить и подвергнуть примерной казни!
— Эк куда хватил — изловить! — сказал Парамон Кузмич. — Они все, поди, в накладных волосах ходят, по погребам прячутся или еще того пуще — на ливенках поигрывают для отвода глаз. Да и недосуг мне за мальчишками-то гоняться, от одних циркуляров мозги заплетаются в кренделя! Нет уж, пускай мои подданные сами их изловят и тем докажут благонамеренность своих чувств.
— Это никак невозможно, — возразил капитан-исправник. — Сомнительно и весьма, чтобы верноподданнические чувства наших глуповцев простирались столь далеко, а потом они тоже каждый при своем деле: кто пьет, кто поет, кто по женскому полу в своем роде Наполеон.
— А ты не сомневайся, — как-то даже ласково сказал Парамон Кузмич. — Я свою тонкую политику соблюду.
На другой день градоначальник Штукин повелел согнать на Соборную площадь, как водится, все глуповское население и сказал небольшую речь.
— Какая-то гниль, фигурально выражаясь, завелась в нашем городе, — начал он на контрапунктно веселой ноте. — Ходят у нас, то есть, некоторые листки фальшивого содержания, в которых меня выставляют каким-то монстром, в то время как я вам истинно что отец и молитвенник перед богом. А распространяют те развратные бумажки шалопаи да сопляки. Так вот я и спрашиваю, православные: как бы нам на этих христопродавцев всем городом навалиться?
Поскольку глуповцы искренне почитали Парамона Кузмича, как, впрочем, и всех своих прежних градоначальников, они выслушали эту речь, во всяком случае, со вниманием.
— А еще, — добавил градоначальник, — эти самые шельмецы имеют наглость именовать себя гражданами, действительно любящими отечество; это, значит, мы своей родимой земле злопыхатели, а они, видите ли, истинные сыны!
Этим добавлением Штукин задел-таки глуповцев за живое, потому что они терпеть не могли, когда кто-лицо сомневался в их патриотических настроениях.
— Так и быть, — ответили из толпы, — мы этих шалопаев самостоятельно изведем. Ишь тоже чего придумали: мы своей родимой земле злопыхатели, а они, видите ли, истинные сыны!
— Вот за это люблю! — с чувством сказал Парамон Кузмич. — Как приметите кого, который носится с подозрительными листками, сейчас его за шиворот и к ногтю. Денежного вознаграждения я вам за этих христопродавцев не обещаю, мы все же не Англия какая, чтобы за человеческие головы премии назначать, но зато всенепременно представлю каждого отличившегося к медали.
Не столько движимые политической любовью к градоначальнику, не столько даже руководимые обидой на сопляков, поставивших под сомнение всеобщий патриотизм, сколько позарившись на медаль, до которых глуповцы так были падки, что вечной жизни им не надо, а медаль какую-нибудь подай, — чуть ли не всем городом бросились они на розыски шалопаев, распространяющих возмутительные листки, и в результате действительно поймали одного оборванного цыгана, каковой расклеивал на Дворянской улице объявления о продаже американского шарабана. Парамон Кузмич, конечно, понимал, что глуповцы в этом случае обмишурились, и тем не менее распорядился приковать беднягу к позорному столбу, нарочно воздвигнутому посредине Соборной площади, чтобы взять настоящего противника на испуг.
Заслуживает внимания то интересное обстоятельство, что противоборство между властями предержащими и партией европеистов, как говорится, имело место, но собственно борьбы между ними не было, поскольку обе стороны как бы толкли кулаками воздух. То есть, по существу, заочное, даже косвенное между ними происходило противоборство, даже какое-то отвлеченное. Из этого позволительно сделать вывод, что иногда в политике не так принципиально одоление, как борьба, а в некоторых особенных случаях и симуляция таковой, иначе насущность для человечества политиков и политики оказалась бы под вопросом.
После расправы над безвинным цыганом европеисты решили преподать градоначальнику жестокий урок, который, наконец, наставил бы его на более или менее гуманную управительскую стезю, — именно они решили подпустить ему красного петуха. Правда, спалить предполагалось всего-навсего каретный сарай, и тем не менее многие из заговорщиков не приняли эту меру как не вполне отвечающую гуманистическим идеалам, а юный городовой даже предупредил, что если его товарищи и впрямь отважатся на это безумное предприятие, то он отправится к градоначальнику на прием и предупредит его о готовящемся поджоге. Так он, между прочим, и поступил: он явился на прием к Штукину и сказал, что так-де и так, господин градоначальник, я хоть и либерал, но не разделяю некоторых преступных намерений своих товарищей по борьбе и, как честный человек, предупреждаю вас о готовящемся поджоге. Политические преступники той поры были люди преимущественно возвышенного настроя, и подобные поступки, в общем, экстраординарными не считались.
Парамон Кузмич на радостях напоил благородного предателя чаем с баранками, однако из дальнейшей беседы выяснилось, что юный городовой ни в какую не хочет заодно выдать организацию, и за такую строптивость Парамон Кузмич велел засадить молодого человека в холодную, чтобы кормили его селедкой, а пить не давали бы до тех пор, пока он поименно не укажет всех глуповских заговорщиков, и узник скончался на третий день.
Европеисты были этой смертью настолько потрясены, что единогласно приговорили Штукина к смертной казни. Этот неожиданный переход от средств борьбы более или менее кротких к средствам борьбы кровавым следует отнести на счет склонности русского человека ко всяким крайностям, которую, в свою очередь, затруднительно достоверным образом объяснить; подвержен наш брат русак крайностям, и все тут, вот любит он, чтобы «или грудь в крестах, или голова в кустах», и поди растолкуй ему о достоинствах умеренности и благодати «золотой середины», потому что он даже в отношении напитков забубённый радикал. Словом, политический боец того времени — это огнеопасная, легко воспламеняющаяся фигура, кстати и некстати движимая восторгом гибельного накала, а также одержимая пунктом очистительного костра; при редкостной же нашей совестливости и умении делать из мухи проступка слона адского преступления, что-что, а очистительный костер — это подай сюда. Посему не такая уж это и загадка столетия, что именно русак, которому свойственны главным образом благостные черты, нежданно-негаданно породил то явление, что сейчас называется политическим терроризмом.