Я открыл блокнот. Провел ручкой черточку. Под листками блокнота несся Амур, гладкий и светлый. Китайская вышка на той стороне стояла, как перышко поплавка. Но рыба была уже поймана.
— Пишите, — сказал парторг, — что мы эту землю держим не пупком и не брюхом, а умом и уменьем. Мы ее держим мотором, бензином, самолетным крылом. Нежим и холим, и она навеки за нами записана.
Он плюхнул рыбу на бревнышко, ударил ножом в чешую. Она треснула, осыпалась жирными ворохами. Сазан захлопал створами жабер. Парторг упер его пальцем и заводил ножом, будто точил об него. Сазан шлифовал боками мокрую сталь.
— Далее, — говорил парторг. — Земля эта в прошлом дикая. В ней другой организм, чем в Кубани. В ней корень по-своему движется, воду по-своему пьет. Наши деды вокруг нее ходили-ходили. Цветки в лугах нюхали-нюхали. За тучей следили. А потом резанули сохой. От той сохи произошли наши поля.
Мы вынимаем из земли урожаи, потому что никто ее до нас не пахал. Мы ее первые для себя приручили. Первые и последние. Народ тут широкий, никого зря не обидит. Любит красоту.
Он пальцем растворил рыбе грудь и звонко плескал туда воду. Вода, сперва розовая, мутноватая, а потом прозрачная, наполнила рыбу, и та, как ручная, колыхалась в руках парторга.
Он положил рыбу на бревнышко. Она прилипла хвостом, плавниками. Аккуратно стал резать ее, как хлеб, на сочные белые ломти, и в каждом розовел позвонок. Голова с глазами лежала отдельно. И тонкий обрезок хвоста.
— Ну что, написали? — спросил парторг. — И я написал. А теперь все в гущу!
Мы вернулись к костру. Котел закипал. Парторг спустил туда рыбу. Подбросил картошку, луковицы, лавровый лист. Раскатал по траве полотенце, извлекая оттуда водку, стаканы. Мы сидели вчетвером на берегу Амура. Хлебали уху. Выпивали. И китайский пограничник на вышке в свой сверхсильный бинокль мог сосчитать и доложить начальству, сколько граней в наших стаканах.
глава восьмая (из красной тетради). Похищение Европы
Совхозный директор Андрей Миронович хрустел сапогами в ребристой тракторной колее. Над замерзшей дорогой было звездно и разноцветно. Мерцало вдали, переливалось зеленью и синевой, сыпалось за протоки Амура,
Огни фермы дымно светили, стучали моторы. Слышался рев, перезвон. Налетел парной аромат растревоженного стада. И Андрей Миронович торопился, уже весь в заботах, весь в нетерпении, раздражаясь на них, пришедших прежде него, слушая чутко звоны и звяканья, радуясь напряженному гулу работы.
Ферма в снегах, полная биений и стуков, горячих и сонно дышащих жизней, принимала в себя ток и тепло, темное солнце летних увядших трав, вырабатывая млечную, жаркую силу.
В этот утренний, звездный час готовился вывод быков. Андрей Миронович вошел в теплоту хлева.
Под ртутными лампами, в их влажных холодных блесках, лежали быки. Глянцевитые, темно-красные, словно придавленные собственной тяжестью, как огромные киты, заплывшие в бетонный садок. Ревели, шевелились, дышали и хлюпали, качали мокрые цепи. Воробьи взрывались стаями, перепархивали над их головами.
Скотница Анна молодо, быстро сновала среди быков. Взмахивала вилами, белокурая, сильная, нагибалась и выпрямлялась. Будто перебегала среди гранитных, зализанных глыб — огромных бычьих спин и гладких, взбухавших боков. Она приговаривала, ласково усмехалась, а они угрюмо и мрачно подымали головы в кудрявых загривках, следили за ней розовато-черными тяжелыми глазами.
Андрей Миронович, поглядывая на ее деловито-веселую суету среди звериных лбов, вспомнил картинку, вырезанную из журнала: рогатый бык, озираясь, плывет по пенному морю, и женщина, держась за рога, прильнула грудью к его спине.
«И лицо как у этой Анюты. Доиграется девка!» — подумал он.
— Здравствуйте, Андрей Миронович. — Анюта заметила его. — Не спится вам? Все не доверяете, волнуетесь? Не первый раз. Отдыхали б себе!
Она улыбалась. Белый бык, один среди темных, дышал сединой, смотрел исподлобья розовым оком. Два голубя с изумрудными зобами ходили по бетонной балке над головой у Анюты.
— Габон в подсадные берете? Его, что ль, черед? — спросил директор сухо и строго.
— Габон, Габон! Вон, здоровущий. Да мы знаем, Андрей Миронович.
Текли под сводами, туманя лампы, струи горячего бычьего дыхания и пара. Андрей Миронович, зная каждого бычка, осматривал любовно кудрявые бугры на шеях, короткие тупые рога. Быки скопили в себе слепую жаркую силу. Она тревожила их, распирала, вскипала, как в котлах.
— Что я тебе, Анюта, хотел сказать? — не глядя на скотницу, произнес Андрей Миронович. — Только ты пойми меня правильно… Мне говорили, того… У тебя с электриком, с Василием Стрелковым, чего там творится? Зачем к нему лезешь? Холостых тебе не хватает? У него двое детишек, семья. Зачем воду мутишь?
Андрей Миронович говорил, а сам поражался: неужели это Анюта, через два дома соседка, которую помнит белоголовой, худой, тонконогой, с растрепанной тряпичной куклой и белой косой? А потом она же, посмуглев, повзрослев, в красном галстучке проходила каждый день мимо дома к деревянной школе и раз пронесла мимо окон, гордясь и смущаясь, пшеничный хрустящий сноп, выданный ей в награду. И когда случился пожар и горела изба напротив, она девичьими сильными взмахами выплескивала на огонь слюдяную, розовую от пламени воду. А год назад, когда парней провожали в солдаты, она, чуть захмелев от выпитой чарки, пела высоко и слезно, не стесняясь взглядов соседей, прижималась к плечу красивого Кольки Чупренко.
Анюта выпрямилась, вонзив блестящие вилы в ворох сухих колосков. А он продолжал, стараясь на нее не смотреть:
— Если отобьешь, все равно здесь жить не станешь. Уедешь с глаз долой, от людей. Да и Елена Стрелкова ребятишек в охапку — и обратно к родным, в Тамбов. И в совхозе сразу троих под корень, как не бывало. А мы людей по одному собирали, из кирпичиков хозяйство складывали. А ты в такую цельную семью рвешься!
Анюта взмахнула вилами, резко и зло метнула шелестящий соломенный ворох.
— Вы, Андрей Миронович, побольше слушайте. Чего они вам еще про меня расскажут? Я вам в быках отчетом обязана, а в своих делах отчета вам не даю. У вас на уме-то одни коровы. Как же, совхоз я вам развалила! Ваську-электрика от вас увела. Ребятишек его по миру пустила. Да он сам за мной бегает, не знаю, как отвязаться. Ленка Стрелкова от ревности бешеная, про Ваську и про меня сплетни распускает. Вы лучше в эти дела не встревайте. Вы лучше со своими коровами. Нет у вас семьи, и в семейной жизни вы ничего не поймете!
И она, блестя слезами, оставила вилы, схватила метелку и пошла вдоль быков, смахивая с них соломинки. Голуби сорвались с балки и, острокрылые, розовато-серые, косо пронеслись в дальний край хлева.
Андрей Миронович, огорченный своей неловкостью, резкостью и слезами Анюты, вышел из хлева. Задохнулся от морозного вздоха, острого света звезд. Стоял, подняв лицо к небу.
«Это я-то ничего не пойму? У меня-то семьи не бывало?»
И опять налетели на него дали и дни в синеве амурских проток. В пыльце, разнотравье отражались в воде острова. Из блеска топких низин выбивались лиловые стрелы соцветий, золотые, полые, со шмелями и пчелами Колокола. Вышагивали белые цапли, важно напрягая зобы. Утки взлетали и тут же падали в воду. Он пас скотину — первое, недавно собранное совхозное стадо. Коровы заходили в протоки по брюхо, пили, остывая от зноя, от гудящей мошки. А ему казалось, что и его, и коров, и отсвет высокого облака сносит по огромной реке в синюю, туманную необъятность.
Там, на берегу, строили новую ферму. Его брат Николай, бригадир и плотник, ухватив топор, окруженный смуглыми мужиками, вырезал пазы. Загорелый, появлялся на протоке, стоял в ладье, сгребал его нежно в охапку, дыша табаком, смоляными древесными соками. Говорил, что к осени закончат ферму. Пришлют в совхоз племенных быков. И порода их пойдет по всему Амуру.