Мы сидели на кошме и пили чай, принимая пиалы из рук хозяина.
Снаружи мимо юрты снова прошла Фрося, шумя о траву сапогами; Кандубай позвал:
— Эй, ходи чай пить!
Но та покачала головой и прошла.
— Один баба живет, — сказал он. — Мужика нет. Из России приехала. Там мужика не нашла, здесь казахский мужик находи, туркменский мужик находи! Так одна старый будешь, да? Так и помирай, да?
Опять чужая судьба просилась в меня с болью и тревогой. И я в своем счастье и в своей слепоте просил ее подождать. Не сейчас, не теперь! Мне так хорошо в этой моей слепоте, когда не вижу никого, ничего. А только милая моя с пиалой. Голова ее скользит в проеме юрты по далеким, синеющим в зное тополям. И в глазах моих, ослепленных краснотой от ковров и одежд. Ее тонкая рубашка светится насквозь, и я чувствую, как дышат ее плечи и грудь.
— Эгей, кончай чай пить! Айда рыба брать! — просунулся в юрту здоровенным телом Бектурган, в фартуке, резиновых сапогах, с ворохом рогож. — Рыбовод на пруд звал! Айда икру брать.
Пруды чернели, как зеркала, среди рыжих песчаных взгорий. На берегу грохотал оранжевый трактор с тележкой, на которой лежали жестяные, наполненные водой корыта с наброшенной мокрой рогожей.
Рыбовод, белобрысый и тонкий, с маленьким розовым носиком и большими очками, близоруко щурился, давал наставления работницам. Те, внимательные и серьезные, кивали в ответ, окружали его в одинаковых пестрых платках, в красных пышных одеждах, как хоровод, готовые взяться за руки и понестись, притопывая, вокруг рыбовода.
— Вы их осторожненько вынимайте! Но крепче, крепче держите. За хвост и за голову, и к себе, к животу, вот так! Боже упаси, чтоб не упали! Они все переполнены, одни икрой, а другие — молокой. Боже упаси вас пролить!
Бектурган, встав на одно колено, держась за деревянное древко, бережно разматывал бредень, набрасывая ячею на песок, на колючие тонкие травы. Казалось, он кончит разматывать, подымет этот желто-зеленый стяг и помчится своими большими шагами по пустыне.
— Хочешь, берись! — сказал он мне, кивая на шест. — Давай вдвоем неводить!
Мы понесли с ним шесты, поддерживая распущенную кисею. Я сбросил башмаки, обжег о песок подошвы. Моя тень легла на поверхность пруда. И зеркало вдруг дрогнуло, выгнулось во многих местах. Выпучилось кругами и дугами. Невидимые тяжелые рыбы уходили от нас, тыкаясь мордами в противоположный берег.
— Айда! — сказал Бектурган.
Осторожно, без брызг, я окунул ногу в прохладную воду. Ввел бредень. И пруд пошатнулся, будто его приподняли. И опять опустили с глухим ударом. Рыбы шли веером, неглубоко от поверхности, рассекая ее розовыми плавниками. Не дойдя до нас, развернулись, отпрянули. И одна перевернулась жирным литым боком, послав мне в глаза медный отсвет.
Бектурган двигался плавно. Охватывал пруд полукругом. Отталкивался от илистого дна. Выпрямлялся, сгибался в поклонах. Я чувствовал сквозь прохладную замутненную воду близкое колыхание рыб. Гладкое, сильное тело скользнуло мне по бедру. Другое тупо и сильно ударило в голень.
Девушки в красных одеждах медленно сходились к воде, мне казалось, что в руках у них бубны и они идут пританцовывая, Людмила среди них и рыбовод в очках, и они двигались все вместе, танцуя, позванивая, и большая круглолицая Фрося, держа у груди рогожу, шла в их хороводе.
— Иди на меня, — сказал Бектурган, — по дну, по дну волоки.
Грохотали бубны. Воду рыли тупые большеротые морды. Сталкивались головами со звоном. Плюхали гулко боками. Все мы двигались словно в ритуальном танце, выкликали кого-то и славили.
— Сжимай! — кричал Бектурган, задыхаясь.
Казалось, рыбы впряглись вместе с нами в бредень и рвали постромки. Выпучивали на мгновение солнечные глазищи. Перевертывались, показывая отливающие синевой животы.
Они терлись одна о другую, и от их трения вскипала вода. Перед лицом моим взорвался столб черной грязи. Из него вырвался золоченый мордастый идол. Треснул всеми растопыренными плавниками. И снова осел в черноту.
Рыбы скакали, словно сбрасывали с себя водяные одежды. Вылетали, обнаженные, к солнцу, блестя наготой, белогрудые и прекрасные.
Я был весь мокрый, весь избит, исцелован рыбами. Ликовал и славил того, кто слал нам с неба тяжелые золотые удары.
Работницы вынимали из бредня рыб. Стискивали им головы и хвосты, прижимали к животам и несли, как грудных детей. Клали в корыта, как в водяные купели. Закрывали рогожами.
Людмила стояла в потемнелой рубахе по колено в воде. Влага вылепила ей под рубахой крепкие полушария, набухшие от прохлады соски. Она пробиралась ко мне сквозь серебряный бой и плеск.
Я придерживал за хвост огромную рыбину. Людмила наклонилась, поддела ее на ладони, подняла.
— Ну вот, дарю тебе рыбу, запомни! — сказал я.
Все уходили наверх. Я стоял у взбаламученного, опустелого пруда, смотрел, как она уносит драгоценную рыбу и знал, как дороги и бесценны для нас эти минуты.
Мы отвезли рыб к садкам, маленьким водоемам в тени кустов. Рыбовод шприцем вводил под плавники стимулятор роста, чтоб скорей доспела икра и молока. Рыб выпускали в садки, где они будут зреть до утра.
Пустыня расстилалась кругом, полная жизни, людских усилий и судеб.
глава двадцатая (из красной тетради). Буровая в песках
Разведочная буровая была склепана из железных раскаленных крестов. Пустыня желтела сквозь арматуру, окованная черными узлами металла. Накатывала островерхие волны барханов, слепила белесым солнцем.
Скважина, словно рана, была перехвачена стальными зажимами. В ее узкой глубине раздавались хлюпы и стуки. То и дело подымались фонтаны слизи и сукрови, мутного теплого сока.
Бурильщики, подобно врачам, натянув рукавицы, под жгучим кварцем двигали к ране четырехгранную острую штангу. Качалось долото в зубцах и режущих кромках.
— Подводи! Вира, вира! — гудел бригадир Степан, голый по пояс, мокрый и потный, с буграми и жилами мышц.
Жена Степана, повариха Наталья, выходила из балка, неся медный, песком начищенный чайник. И казалось, что в чайник вставлен осколок красного солнца.
Пустыня лежала, раскинув руки, дыша шелковистым телом, серебряно-иссушенными травами. В ее глубокие вены ввели иглы с раствором. На губы надели газовую маску. Ее чрево набухло и жило, готовое уже разродиться. В нем таился черный живой младенец. А она, беспомощная, озаренная, лежала, ожидая своей доли.
— Зацепляй, зацепляй! — орал Степан, сбивая на лоб пластмассовую, измазанную мазутом каску. — Хорош!.. Пошел!.. Опускай!
Опять на крик его из балка выходила Наталья, неся алюминиевый, натертый песком котелок. И казалось, что она несет в нем осколок белого солнца.
Верховой цеплял в поднебесье стальную струну. Бригадир задирал лицо, обнажая крепкие зубы. Штанга с долотом медленно приближалась к ране. Соскользнула в нее. Сверху из неба пошел красный гудящий крюк, вгоняя полосу стали. В рану вторгался металл, и она сжималась и пучилась, взбухая от боли.
— Еще… Хорошо! Еще!.. Хорошо! — гудел Степан, загребая руками. — Оборвешь, убью! Зубами тащить заставлю!
Трубы падали и гудели. Гидравлический ключ свинчивал их, сдирая до блеска ржавчину. Бурильщики смазывали отверстие маслом. Нагнетали кислоты и щелочи. Долото в глубине дробило кости, легко проходило сквозь нежные дышащие ткани, сквозь аорты, полные прозрачной воды.
Бригада блестела спинами. Слепла от солнца. Задыхалась от гари и дизельной вони. Над головами качался звездный и солнечный космос. Буровая дымной ракетой шла в преисподнюю. И не знали, будет ли нефть? Чем разродится земля?
Они работали дотемна среди жара и лязганья железа, пока солнце не утонуло в песках. Их сменила новая вахта, а они отдыхали, смывая пот и мазут.
В бараке, на полу, застеленном овечьей кошмой, у распахнутой двери, в которую пустыня, остывая, наливала прохладу и буровая в зеленом гаснущем небе чернела с зажженными лампами, лежали Степан и Наталья. Степан дремал, забывался, неся в усталых глазах вспышки дневного солнца. А Наталья гладила ему волосы, нависала над ним белой мягкой рукой.