Он уложил ребенка, вышел на свет.
Ольга стояла среди комнаты. Чай был не допит. Старая цветастая книга была раскрыта, и текли по страницам тучи и зори.
— Я пойду, — сказал Никифоров. — Поздно. Она благодарно смотрела на него…
— Я только прошу тебя вот что… ты подожди уезжать!..
Она не ответила.
— Я знаю, что все непросто… Я тебя понимаю, очень! — говорил он. — Но ты не спеши, погоди! Я тебя прошу! Не уедешь теперь же?
— Не знаю…
Он простился и вышел под дождь, в огромную осеннюю ночь, в которой лязгало и гремело железо. Креоновый луч освещал серебристые громады цилиндров, залитых горючим.
Никифоров слушал шумы и гулы города, чувствовал его огромную безымянную жизнь, знал, что связан с ним своим прошлым, своим настоящим, своим еще не очерченным будущим.
глава одиннадцатая
Каюта была полна скользящего зеленоватого света от лунных, текущих вод. Луна взошла и катилась над черными островами, вспыхивающими бледно протоками. Я лежал, прислонившись затылком к железной спинке кровати. Ноги мои казались серебряными в луне.
— Удивительно, — сказала она.
— Что удивительно?
— Что человек о себе все знает намного вперед.
— Неужели вы знаете?
— Я знала о нас все с первого раза. Когда вы вывели меня из-под зеркального шарика, на улице такой ветер ночной, как дунет, как дунет, и вся лужа под фонарем загорелась. А вы взяли меня под руку и так властно, твердо перевели через улицу. Я поразилась тому, что так властно. Подумала: вот так всегда вести меня будет. И в это время прошел трамвай, почти пустой, и бросил искру с дуги.
— Разве был трамвай? Я не помню.
— Кажется, целая вечность прошла. А ведь было совсем недавно.
— Что же еще вам мерещится? Что там у нас впереди?
— Много мерещится. Только слов пока не найду. И прекрасное, и ужасное, от чего убежать мне нужно. Но только убежать не смогу. Мне кажется, я вас должна защитить. А как, от чего — не знаю. Вы в поезде спали, когда мы подъезжали к Благовещенску. А я наклонилась над вами и молча вам говорила.
— Что?
— Что пойду и дальше за вами, куда позовете. Если скажете, останусь с вами и навсегда. Что бы ни случилось — война ли, болезнь. Если война, то буду молиться, чтоб вам уцелеть. Если болезнь, отдам свою кровь, отогрею своим теплом и дыханьем.
Я лежал, пораженный ее словами, своим знанием о нас обоих. И еще о чем-то, что летело сейчас в лунных высоких пространствах, залетало к нам тончайшими, невесомыми перьями.
Мы плыли в маленькой лунной кабине. Под нами стучали звонкие потные двигатели, укрытые в корабельном нутре. Окна выходили на темный Китай. И чужая держава, повитая туманами, таила от нас свои боевые заставы, движение полков к границе, строительство военных дорог. И их пограничник, припав к прибору ночного видения, рассматривал наш теплоход.
А она говорила:
— Как мне хочется знать о вас все! Как хочется вас понять, какой вы? Как вы жили там до меня? Что было видно из вашего окошка? Кто ваши близкие? Кого вы любили? Кто — вас? Иногда на вашем лице бывает такое удивление, восхищение, как у ребенка. Будто вы в первый раз белый свет увидали и вам каждая травинка в диковину. А иногда утомление, равнодушие, будто уже тысячу лет на земле живете. Как мне хочется вас понимать!
— Я путешествовал по деревням, глухоманям, по старым церквам и погостам. Хотел прикоснуться к последним, исчезающим искоркам былого огня. Когда еще только распахивали эти суглинки, подзолы деревянными сохами. Давали название холмам и речушкам. Когда рождался язык, наполняясь словами, большими, округлыми, как половодье. Я привозил в заплечном мешке записи древних песен. Истлевшие книги с рисунками киноварью и золотом. Это было прекрасное время, меня окружали прекрасные люди. Но это прошло…
— У меня ничего этого не было никогда. Хотя я в консерватории тоже любила петь старинные песни.
— Это прошло. Я повернулся от прошлого к будущему. Я езжу и не могу насмотреться. На моих глазах растет, формируется невиданной формы кристалл! Цивилизация во всей красоте и мощи! Мы с вами в этом кристалле, на его острейшей грани! Я верю в нее, как в чудо! Она должна искупить все прежние заблуждения! Все прежние блуждания вслепую! Я чувствую, верю — народится новая порода людей, с новой моралью и совестью, с новой силой ума! Я их ищу повсюду! Мне это сообщает движение!..
— Вы говорите, новые люди! А я тогда, в деревне, сидела у коровьего бока и думала. Вот эти доярки, простые женщины. Полны своих мелких житейских тревог. Они несовершенны, извечны, но этим-то ужасно на меня похожи, дороги мне. Какая же другая порода? Все та же. Таких большинство. Мучаются, как и мы. К чему-то стремятся. Иногда хитрят. Иногда собой жертвуют. Как всегда. Как и все.
— Нет, нет, совершенно новые люди! Пройдя последние, сверхмощные напряжения, сформируют кристалл!
— Мне кажется, это не так.
— Так, так! Вы просто не понимаете меня!
Я увидел, что она вдруг испугалась. И мне стало больно. Должно быть, и она почувствовала эту мгновенную, отдалившую нас секунду. Протянула ко мне ладонь. Провела по моим волосам, бровям и губам.
Наш рефрижератор долго плыл на огненные, красные гроздья гигантских антенн: в Хабаровский порт, в скопище кранов, самоходок и сухогрузов, столпившихся здесь со всего Амура, Уссури и Сахалина.
Матросские жены, поджидавшие на пирсах, поднимались на борт с домашней снедью, чистым бельем, сигаретами. Расцеловав мужей, расходились с ними по каютам, чтобы утром вновь отпустить их в плавание. Только капитан на нашем корабле одиноко сидел в своей рубке, глядя, как от соседнего причала в свете прожектора отваливает белая самоходка. Мы простились с капитаном и сошли на берег.
Город кипел толпой, пестрел афишами и витринами. Было приятно после плавания по безлюдной реке опять окунуться в столпотворение большого города.
Мы заглянули в местный музей. Любовались нанайскими одеждами из шкурок убитых уток, рыбьей кожи, тюленьего меха. Нанайскими луками и берестяными колчанами. И тончайшими, похожими на скрипку нартами. В соседних шкафах темнели ржавые русские шлемы, сабли, пищали. Во дворе, под деревьями, сквозил ребрами скелет кита и круглились старые пушки, немецкие — «шпандау» и «круппа» и одна уральская, верхнетуринская, самая грозная.
Утром я осматривал строящуюся птицефабрику. Зеркальные оболочки в виде сфер, цилиндров и конусов, отштампованные из алюминия и нержавеющей стали. Врезанные в холмы и дубравы. Их завозили из ГДР по поставкам СЭВ, упакованные в пестрые контейнеры с немецкими надписями. Вскрывали у края шоссе, подключая к источникам энергии. И они сияли, легкие, драгоценные, как елочные игрушки. И я думал, как опишу этот мобильный десант индустрии, пролетевший пол-Европы и Азию, выброшенный у подножия Сихотэ-Алиня.
В инкубаторе, еще пустом и стерильном, бросавшем вдоль стен вспышки света, три инженера протягивали руки к стальному куполу калорифера, окуная их в потоки теплоносных инфракрасных лучей.
— Кнопка-то кнопкой, а все же ручной вариант предложим. Вдруг кнопка откажет? Вдруг генератор сгорит? Надо на всякий случай и ручной вариант, — говорил один из инженеров, осторожно просовывая свои темные, задубелые ручищи в зеркальную горловину. — Я бы все же предложил запасной вариант на случай, если электроника откажет.
— Почему электроника откажет? Так сделано, что не откажет! Зачем руки, когда кнопки есть? — горячился другой, маленький темноглазый нанаец, промеряя штангелем зазоры конуса. — Кнопки есть, зачем руками работать? Электронике веришь, а сам руками?
Они сидели на корточках в инкубаторе. Их руки встречались в движении. Отражались в зеркальной стали. И мне казалось, что они сидят вокруг петуха, бросавшего на стены зеленые и медные отсветы, с налитым огненным гребнем, радужным зорким зрачком. Вот-вот закричит…