Осенней ночью, когда звенели уже льдом берега и на твердую земляную дорогу все никак не мог выпасть снег, он ушел в коровник, чтобы сиять с копыт отпечатки. Они нужны были для конструкции пола, для размеров железных решеток.
Он подкладывал под коровью стопу листочки бумаги, посыпанные толченым углем. Делал многократные оттиски. И вдруг испугался чего-то. Спохватился. Кинулся к дому — жены не было, чашка дымилась с чаем. И по первому снегу убегали куда-то следы.
Он кинулся по острым хрустящим травам, по ломким кочкам, проваливаясь в воду сквозь лед, светя фонарем и крича. И нашел жену там, где знал. У протоки, у самой воды. Она лежала без сознания, чуть дыша, и мокрые волосы ее уже стекленели.
Она еще горела два дня, худая, тонкорукая, остроносая, похожая на цаплю своей длинной шеей. Он собрался везти ее в город, в больницу. Уже урчала под окошком машина. Но вдруг она очнулась и тихо позвала его: «Помнишь, Андрюша, как в шалаше-то с тобой целовались? Поцелуй меня».
Он наклонился к ней, коснулся ее твердых горячих губ. Взял в ладони ее невесомые руки. И напоследок пронеслось между ними: утренний луг под зарей, их шалаш в паутинах и росах, туманное тихое стадо. И в плеске и гоготе налетели с Амура, сели три серых гуся…
Заря над амурскими льдами желтела. От нее бесшумно подымались красные волны света. Звезды гасли. Деревья чернели в заре. На дороге, в снегу, блестел, отражая небо, оброненный тракторный болт.
Андрей Миронович наклонился и поднял отшлифованное железо. Обжег им руки, спрятал в карман. Снова вынул его, вернувшись в каменный отсек. Болт при свете кварцевых ламп голубел, как сосулька.
Молодой зоотехник Владимир Антонович, затянутый в белый халат, записывал в журнал наблюдения. Он готовился защищать диссертацию о крупных молочных фермах в условиях Дальнего Востока. Ставил эксперименты, накапливал материал.
Андрей Миронович видел его сосредоточенное лицо, аккуратные движения, маленькую твердую руку, бегающую по листу бумаги. И свою огромную пятерню, сжимавшую болт.
Он положил болт на стол и из ящика извлек клеенчатую замусоленную тетрадку. Протянул зоотехнику.
— Возьми-ка, Владимир Антонович. Все тебе собираюсь отдать. Тут за двадцать лет данные. Обобщи. Тебе пригодится.
Зоотехник поднял в удивлении брови. Принял тетрадку. Залистал, цепко, жадно пробегая колонки цифр, нанесенные разными чернилами или химическим карандашом. Благодарно взглянул на директора.
— Да это богатство, Андрей Миронович! Вы бы сами могли… Здесь почти диссертация! Мой профессор сказал: если б вы захотели, вы бы и докторскую по этой ферме могли написать. Вы же один, по сути, выполнили труд института. Почему ж вы не пишете, не понимаю!
— Поздно мне. Да и не нужно. Я свое получил. Я свое защитил. А ты пиши. Тебе здесь дальше жить, разворачиваться. Ты ж не думаешь с этой диссертацией отсюда бежать? Ну так вот. А дел здесь край непочатый. Пять докторов могут здесь защититься.
— Я знаю, Андрей Миронович, — загорелся зоотехник, прижимая к себе тетрадь, чуть не пряча ее под халат. — Я бы еще хотел выявить человеческий фактор. Обсчитать его и в виде числа ввести в счетно-решающую машину…
Андрей Миронович смотрел на молодое лицо, самоуверенное, горящее возбуждением. Знал, что рано или поздно оно потускнеет и как бы погаснет, и появится в нем — среди складок и морщин — мудрость.
«Человеческий фактор! — усмехнулся он про себя. — Ну а мой человеческий фактор? Кто поймет, из чего он складывался? Что там в машину ввести?»
Те лиловые луговые цветы, что мяла она, шагая к его шалашу. И бабьи платки на свадьбе, кинутые по молодому снегу. И японский самолет над Амуром. И китаец Джан, с улыбками и поклонами, сгинувший неизвестно куда. И кнутик сына на сыром берегу. И далекая могила брата. И другая дорогая могила.
…Все это пронеслось и исчезло под бетонным пролетом. Вся жизнь его провернулась под сводами, как оборот колеса. И вот он уже стар и сед, и сколько потерь, и как их понять и осмыслить!.. А он говорит: человеческий фактор!
Зоотехник в стороне листал клеенчатую тетрадку. Болт блестел на столе. А он как бы заново осматривал своды и стены.
Как умудрился придумать? Как умудрился построить?
Он разъезжал по заводам, стройкам, присматриваясь к материалам конструкций. Спускался в шахты, к горным комбайнам, советовался со знакомыми горняками-инженерами о вентиляторах и калориферах, добывал металл для решеток, шел к стеклоплавильным печам. На авиационном заводе, среди серебристых машин, он умудрился заказать конструкции боксов.
И когда двинулись к ним в село КрАЗы с бетонными полудугами, вышел народ на стройку. С топорами, лопатами, мастерками. Выводил у амурской протоки бетонные стены, вкладывая в них всю накопленную за войну усталость, всю память свою о пропавших. Всю свою надежду.
Старики, молодясь, отдавали свои последние стариковские силы. Фронтовики, кто мог и не мог, с гудящими рубцами и ранами, подставляли солнцу белые от соли рубахи. Вдовы впервые сбросили темное, вдовье, повязали цветные косынки. Сироты, выросшие без отцов, сжимали рычаги тракторов. В фундамент свезли с округи старые бетонные доты и врезали их в основание.
И когда за селом, у разлива, поднялись округлые своды, и в раскрытые ворота, как в шлюзы, потекло с лугов стадо, занося с собой запах травы и сонных, отяжелевших слепней, и оркестр начинал выводить старинный знакомый мотив, и уж кто-то пошел танцевать, — он, директор, стоял, сутулый, тяжелый, с нависшими бровями, и ему казалось, что в лугах, в низком слепящем солнце убегает от него, удаляется, мелькает ее, Надино, лицо…
Быков выводили по красным, освещенным зарею снегам. Вытягивали их на шестах, зацепив крюками за ноздревые стальные кольца. Быки шли, упираясь, словно катились на маленьких твердых колесах, тряся кудрявыми треугольными лбами, роняя слюну, кроваво вращая белками.
Огромное морозно-красное небо накрывало ферму. И Андрей Миронович, стоя под зарей, чувствовал, что она, заря, едина для всех них, живущих под ней. Думающих, страдающих, чувствующих. И для Анюты, зябко, в облаке розового пара стоящей, опершись на вилы. И для скотника Федора, налегавшего на гудящий шест, волокущего быка на кольце. И для доярок, вышедших взглянуть на быков. И для двух парней-пограничников, отдыхающих в этот час в маленькой, щедро натопленной казарме.
Андрей Миронович все это видел и знал.
Быки шли, переполненные жаром и силой. И казалось, брызги ее летят на снега, прожигая их до трав и цветов.
глава девятая
Рефрижератор, наполненный морожеными говяжьими тушами, вспыхивая в лучах прожектора зеркальной рубкой, палубными надстройками и радарами, оттолкнул белым тяжелым бортом ночной Благовещенск, мягко взревел машинами, колыхнув на волне отражение зеленой, горевшей в вышине звезды, и лег всей грудью на Амур. Мощно пошел, выдавливая из-под днища темную воду, распахивая ее до самых берегов. Нагонял в протоки волну, и там невидимые кувшинки качались на этой волне, кричали лягушки, распевали в сырых кустах ночные птицы.
Я лежал в каюте, чувствуя спиной рокотание железа, тугое движение реки. За перегородкой, в соседней каюте, спала Людмила.
И на грани яви и сна я улавливал сложное движение всего. Ход корабля. Течение Амура. Вращение земли. Полет ее по орбите. И еще иное, огромное, захватывающее землю движение. Я, засыпая, несся по сверкающей, необъятной спирали.
Я проснулся на рассвете и вышел на палубу. Высоко разлетались розовые облака. Корабельный нос раскалывал льдисто-хрустальную воду, сыпал на две стороны шумящие яркие вороха. За кормой убегали голубые волокна.
Радуясь огромности вод и небес, чувствуя холод и свежесть, я стоял на железной палубе. И китайская деревня проплывала мимо, легко просматриваясь через деревья соломенными серыми крышами, окутанная солнечным туманом. Я ухватился за поручни, потянувшись к ней через борт, стараясь приблизиться. Через пространство реки ловил запах холодного дыма, скотины, людских дворов. Видны были кучи сухого навоза, осколки стекла в лопухах, кипящие чугуны на огне.