А есть ещё то, что среди пловцов именуется, пожалуй, слишком романтично «зовом бездны», это когда через какое-то время далеко от берега начинаешь ощущать море как живое существо, и ты будто ползёшь по его телу — жалким микробом, а потом начинаешь чувствовать глубину сотен метров, представляешь себе, как долго можно опускаться до дна. Плывёшь и всматриваешься в воду под собой, в зеленоватое отчуждённое пространство, и холодок подползает под сердце: этот холодок под сердцем, дрожащий, слабенький, мерзкий, рождённый замиранием какой-то единственной внутренней точки, растекающийся, расползающийся по телу, с каждым вдохом всё более заполняющий все закоулки до явственного ощущения омерзительной полноты,— это и есть тот самый «зов»; а ещё боишься, что кто-то подплывёт или всплывёт какая-то рыба огромная, что-то детское есть во всём этом. Для себя я давно решил: лучше плыть и ни о чём не думать, рыбам не до тебя, акул в Каспии нет, а тюлени сами тебя до смерти боятся. Однажды рядом со мной всплыл тюленёнок, он так напугался, что выдохнул «Уф!», толкнул воду ластами, нырнул и исчез — это было недалеко от берега, и когда я вылез из воды, меня обступили возбуждённые аборигены. «Ты видел! да? — кричали они.— Тюлень!» — «Видел»,— говорил я. «Он маленький, недалеко уплыл, давай поймаем!» — «А зачем?» — «Убьём!» — «Зачем?» — «Надо убить!» — «Зачем?» Мы друг друга не понимали: я не понимал, зачем надо убивать (вернее, делал вид, что не понимаю), а они не понимали, как можно не убить, если можно убить. В этом их желании поймать и убить есть что-то от детского: поймать, оторвать голову, посмотреть, что внутри, выбросить. Здесь не любят животных, в азербайджанских домах вы не встретите собак, кошек и прочую живность. Милое слово «собака» — здесь одно из самых бранных восточных ругательств. Бродячую собаку мальчишки будут с азартом преследовать и бить камнями и палками. Взрослые на страдания животного смотрят равнодушно и уж совершенно спокойно режут корову и барана.
Жена позвонила из Ленинграда:
— Ну как там? Спокойно? Правда? Танки на улицах есть?
Я сказал, что танков не видел, а вот патрули имеются: два милиционера — два солдата, все с дубинками; пляжи тоже охраняются; солдаты раздеты до плавок, ходят по двое. Я их отличаю сразу: ходят по маршруту, в воду не лезут, дистанция сто метров.
Армия патрулирует, а армян бьют. В их же собственных дворах. Нападения единичны. Их следует ожидать между 21-м и 23-мя часами. Почему именно в эти часы? Потому что в остальное время просто жарко и все скрываются в домах, а вечером выходят посидеть на лавочку перед домом, подышать. Нападающие появляются небольшой шайкой. Хорошо одеты, высокие, сильные. Нападающие не ошибаются: во дворах всегда есть наводчики. Бьют мужчин. Удар наносится сзади, по голове, чаще палкой, потом следует торопливое, остервенелое избиение ногами упавшего человека, и нападающие исчезают, их всегда ждёт машина.
— Так, значит, всё-таки едешь?
— Поеду.
— Э-э-э… нехорошо там. По дороге турки вагоны бьют.
— Но ведь там же сейчас в основном азербайджанцы едут.
— А какая им разница?
Тесть и тёща у меня армяне. Во время сумгаитских событий они неделю не выходили из дома. Хлеб им приносили соседи. Армянам в Баку хлеб не продавали или продавали, предварительно на него плюнув. В январе и русским будут торжественно плевать на хлеб. Многие русские уезжали ещё с лета.
— Мы во вторую очередь пойдём,— говорили они армянам,— сначала вас выгонят, потом за нас примутся. Бить не бьют, но скоро начнётся.
Когда-то вечерний Баку был очень красив. Особенно летними вечерами. Было что-то праздничное в его неторопливом вечернем увядании — этакий арабский праздник прохлады: днём город плывёт в мареве, а вечером всё оживает, люди идут по бульвару, улыбки-фонари-фонтаны… Так, во всяком случае, было. Сейчас Баку очень торопится: прохожие огни, машины — всё это движется в ускоренном темпе, и кажется, всё это движение в любой момент готово к резкому изменению своего направления. Люди более всего напоминают овчарок: при встрече они вскидывают голову и какое-то время внимательно рассматривают подходящего.
Вокзал — суетлив, горяч, бестолков и благоухает вонью; как всегда, неизвестно, с какого пути отправляется поезд, как всегда, выясняется, что он уже десять минут стоит перед тобой, но нигде не обозначено, что именно он отправится до Кафана.
— Ничего, ничего,— говорят носильщики,— садитесь, этот пойдёт.
В кафанском поезде собраны самые плохие вагоны: они разбиты, без стёкол, в купе — запах устоявшейся кислятины человеческих лёжек, в туалетах — дикие, разбитые корыта унитазов. Мухи, по-моему, кочуют из Баку в Кафан и обратно и чудесно размножаются по дороге. На верхней полке я нашёл хорошо сохранившийся скелет курицы. Скелет полетел в окно. Поедем с открытым окном, от духоты и зловония за шестнадцать часов можно околеть. До отправления минут двадцать, а вагон всё ещё пуст. Интересно, идёт ли именно он до Кафана, или я сел не туда? Я прошёлся по вагону и в одном купе обнаружил пассажирок — это армянки: видно по светлым волосам, по одежде и по тому, что они говорят на русском языке, азербайджанки говорили бы по-азербайджански. Армянки пугаются моего неожиданного появления и успокаиваются, как только я заговариваю по-русски. Они сообщают мне, что точно — этот поезд идёт до Кафана. Я возвращаюсь к себе и усаживаюсь у окна. Раньше этот состав был битком набит армянами и азербайджанцами. Сейчас и те, и другие ездят только по острой необходимости. Хорошо бы, чтоб в моем купе вообще никто не ехал. За десять минут до отхода поезда появляются мои попутчики — трое азербайджанцев.
Я сидел у окна и наблюдал за ними: двое — толстые, шумные, потные, в тесных костюмах и галстуках, несмотря на жару, один лысый, другой с волосами, третий — худенький, небритый, похожий на студента. Все говорят на азербайджанском языке, и говорят они на нём с какой-то нервной гордостью, радостно и торопливо кивая при ответах. Увидев, что я не понимаю, спросили по-русски:
— Извините, а вы кто по национальности?
После этого все трое разом застыли, и тут я понял, что вся эта их радость должна была просто скрыть напряжение, теперь уже разлившееся по купе.
— Русский,— ответил я с усилием. Оказывается, очень трудно говорить, когда собеседник так напряжён.
С этого момента всякий разговор с новым человеком на пути между Баку и Кафаном будет начинаться с этого вопроса. То, что я замешкался с ответом, от них не укрылось; услышав, что я русский, они выдерживают паузу, склонив голову набок, словно проверяют звучание фразы.
— А зачем вы туда едете? В командировку?
— В отпуск.
Напряжение не спадает. На меня смотрят с нескрываемым интересом, с сомнением переглядываясь. В этом переглядывании есть нерешительность, но это нерешительность перед нападением.
— У вас там родственники?
— Друзья.
Пауза, пауза…
— Ваши друзья — армяне?..
— Да.
Напряжение, кажется, достигло своего пика. Я заметил, что во время напряжения шея у вопрошающего становится чуть-чуть толще. Наконец лысый спрашивает:
— А сами вы, извините, откуда будете?
— Из Ленинграда.
— А как вы относитесь к тому, что сейчас происходит в НКО?
— …
— А кем?
— …
Тут они не выдерживают и начинают сразу все:
— …армяне… Они всех купили на свои деньги! Вот вас в Баку кто-нибудь тронул?
— …
— …и не тронет! Вот в соседнем купе едут женщины-армянки, и их никто не трогает, а если б азербайджанские женщины ехали в Армении, их бы выбросили из вагона. В Ереване уже ни одного азербайджанца не осталось, а в Баку сколько армян живёт, и их не трогают и не тронут.
— …
— Нет! Просто мы — мирный народ! Мы не армяне! Они — не мирные люди! Вы знаете, мы же с ними родственники! Да, многие породнились, а теперь мы к ним не ходим.
— …
— А кем вы работаете?
— …
— Они резали наших детей! Уши резали, нос, голову! Знаете, в Карабахе после землетрясения французы-спасатели нашли трубу, заваренную с двух сторон, разрезали её, а там азербайджанские дети! Французы увидели это и сразу уехали, не стали им помогать.