Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Говорят, этого бешеного капитана первого ранга представили когда-то к «Герою Советского Союза» и к званию «адмирал», но когда он прикатил в то место, где у нас всё это вручают, то вошёл в помещение вразвалочку, а ему сказали: «Выйдите и войдите за наградами как подобает». И тогда он повернулся и врубил такой строевой шаг, что люстра жалобно затренькала, а, выходя, он ещё дверью шлёпнул так, что все ковры побелкой запорошил, и больше ни за наградой, ни за званием не явился, а отправился в ближайшую пивную горло промочить, там его в конце дня и обнаружили, и получил он тогда назначение не в «герои» и не в «адмиралы», а к нам в училище, на шлюпочную практику.

Вот в присутствии каких людей, положив свой член на планширь, в окружении друзей, пузырясь от страха через жопу, я ссал с правого борта.

А вокруг — солнце, тишина и безмятежное море, совершенно не подозревающее о растущей мощи нашего родного Военно-Морского Флота и его великом грядущем, в котором я лично совершенно убеждён неоднократно, и даже очень.

А мне ещё говорят, что я не люблю флот.

Дорогие мои сифилитики, импотенты ума, прямолинейно пустоголовые! Флот — это я. Я на нём полжизни прожил. И как же я могу не любить самого себя?!

Да я себя обожаю, идиоты. И с этого момента присваиваю себе титул — «Дивный»!

Да-а-а…

А флот так и стоит перед глазами…

— Пиз-зззда с ушами! Просто пиз-зззда! — говорит командир на пирсе в окружении офицеров, и это — исчерпывающая характеристика его подчинённого.

А вот и стихи:

Пошто! Моей мечте вы ухи обкорнали!
Пошто! Взашею мне шлепков наклали!
Пошто! Я молодой от вас в тавот попал!

Их читает Мишка Таташкин по кличке Крокодил. Он сочиняет их на ходу, и поскольку мы ходим много, то этих нескладушек у него — полным-полно. Например, идёт он рядом со мной и бредит: «Сосу сосал сосид сосил»,— это он рифму подбирает; или: «Пись-ка уютно-уютно лежало, дерево рядом тихонько дрожало»,— и читает он их нам на построении на ухо, когда стоит во второй шеренге. Когда надоест — поворачиваешься к нему и говоришь:

— Мишка! Едрёмьть! Ты знаешь слово «эдикт»?

— Знаю. Это по-римски «выражение».

— Это по-русски — «э-ди-к-ты»!

А рядом уже обсуждается старпом:

— Наш старпом всегда так противно визжит.

— И воняет.

— И в желаниях своих, я вам должен доложить, он мелок, как писька попугая.

— Из ужасов половой жизни хотите? Ночью снится мне что-то невыносимо белое. А я же любопытный. Пододвигаюсь поближе, тянусь, окликаю, а это рука, безжизненно торчащая из белоснежной жопы. И только я придвинулся к ней, ещё ничего до конца не осознавший, а она меня — хвать! — и стала обнимать. Чуть ежа не родил!

А вот ещё:

— С утра руки чесались сделать что-нибудь для Отечества! Купил японский веер.

— Зачем?

— Трихомонады отгонять!

— Эх! Наковырять бы козявок!

— И засунуть бы их заму в рот!

— После чего в воздухе разольётся мягкий запах мяты и детской прелости.

— Из-за вас я совершенно не слышу старпома.

— А на хрена он…

— Тише! Я тоже не слышу. Сейчас выбью серные пробки из ушей и приспособлю их под его чарующие звуки.

— А я при разговоре с командиром чувствую всё время, как спина прогибается и зад отпячивается, а в глазах — любовь-любовь и желание совершить то, совершить это, доложить об этом, об том…

— Вчера старпом послал меня на стройку кафель для гальюна воровать. За мной два часа майор с лопатой гонялся.

— Догнал?

— Куда ему, пьяненькому!

Эх, вторая шеренга. Вот когда я умру, то пусть моё эфирное тело на прощанье отправится на пирс и послушает, о чём говорят офицеры во второй шеренге.

А пирс выкрашен суриком, красный, и с утра в росе, и солнце только что встало, и сопки вокруг, и ты словно в чаше, маленькая соринка, и тихо, и ветерок ладошками гладит по щеке. Это он балуется. А глаза закроешь — и сейчас же увидишь траву. Зелёную.

А хорошо лежать в той траве. Только нужно обязательно лечь на подстилку, а то трава, даже самая мягкая, кусается, колется. А сколько в ней различных красивых побегов и стеблей. Нужно только придвинуться, чтоб рассмотреть.

Вот мягкий тысячелистник, вот — скромница ромашка, а вот ещё что-то, названия, конечно, не знаю, но, наверное, это ятрышник, северная орхидея. Очень капризный. Ни за что не вырастет на грядке, потому что наши руки для него слишком грубы и бесцеремонны.

А сколько всякой живности бродит по листам: и задумчивая тля, и всякие там нагруженные заботами кобылки, и, конечно же, пауки.

А вот и пчелы прилетели. Осмотрели, нет ли чего, погудели-полетели.

А пауки очень пугаются, если их взять на руку,— тут же хотят улизнуть, а рядом на камешке давно уже лежит ящерка, а заметить её можно только по брюшку, которое раздувается и опадает — вдох-выдох.

А если перевернуться на спину, то на тебя сейчас же надвинется небо. Навалится. Синее. И кажется, это оно специально придавило тебя к земле. Уж очень густой у него цвет. Кажется, оно говорит: «Лежи не двигайся, иначе ты всё сломаешь».

И я лежу. Без мыслей и, главное, без тревог.

Море, лето, прохлада и каркающие чайки

Лодка встала в док. Конечно же, под субботу и воскресенье. Мы становимся в док не иначе как под субботу и воскресенье и не иначе как с той целью, чтоб не дать людям выходной. И списки на выход с завода не подготовили. В общем, сиди и пей. Можешь ещё с перехода морем начать. Начать-то можно, только пить нечего: специально не получили на корабль спирт, чтоб его в доке весь не выпили.

М-да-а… ну, если нет спирта, тогда мы пьём чай, причём до одури. А гальюн закрыт. Только лодка встала в док (и даже не в док, а когда она ещё в створе — на пути туда то есть), как на ней закрывается гальюн, чтоб на стапель-палубу не нагадили. На замок закрывается. Конечно, как говорят братья надводники: «Только покойник не ссыт в рукомойник»,— но ведь все об этих наших способностях знают, и потому воды в кране нет, чтоб потом залить это дело: снята с расхода.

М-да-а… тогда приходится затерпеть, зажаться часов на восемь, пока лодка не встала на кильблоки, пока воду не спустили, пока леса на корпусе не возвели и пока лестницы не подкатили. Терпишь, терпишь — и вот… «Разрешен выход наверх!» — пулей туда по трапу, колобком до стапеля, а там уже начинается «барьерный бег»: надо перелезать через рёбра жёсткости, и бежишь, торопишься, задирая ножку, и перелезаешь через рёбра жёсткости, которые в высоту доходят до одного метра, добираешься до конца, где имеется тот самый, погружаемый вместе с доком гальюн, в котором приборку делает во время погружения великое море, но ты в него не бежишь — исстрадался; от нетерпенья ты становишься на самый краешек дока, открытый всем ветрам, а море — вот оно, у ног, и ты — роешься, роешься, роешься у себя внутри в штанах, роешься, перетаптываясь, и находишь наконец там всё, что и требовалось, и вытягиваешь его и…— о господи! — воешь от восторга и от ощущения жизненной теплоты.

Ночью хуже. Ночью проснулся, сгруппировался, сполз с коечки, оделся, выполз из каюты, потом через переборку нырнул, задел её обязательно башкой, потом по трапу вверх, потом долго до стапеля и только потом уже — «барьерный бег». (Секундочку! Минуточку! Не бросайте чтение. Сейчас пойдёт основная часть!)

Так вот: Юрий Полкин, командир группы дистанционного управления, стоя вместе с лодкой в доке, в четыре утра, после того как он с вечера накачался чаем, проделал все эти акробатические номера только для того, чтоб, сами понимаете, добраться до моря. Юрик добрался до моря и встал там на торце. Лето, тишь, каркающие чайки, прохлада, море и Юрик, стоящий на самом краешке. А море — вот оно, между ног, чуть не сказал. И Юрик, вот он, в общем-то, там же. Стоит и спит. Он уже нашёл у себя там внутри всё что надо, вытянул всё это на поверхность и теперь, убаюканный падением капельноструя, спит, паразит. И тут всплывает нерпа. Она всплыла так бесшумно, как может всплыть только нерпа. У ног спящего паразита Юрика. И капельноструй юриковский запросто попадает нерпе в лоб. Нерпа удивляется, увидев над собой нашего Юрика, да ещё в таком неожиданно-хоботном варианте, и, удивившись, делает так: «Уф!» — и Юрик открывает глаза.

43
{"b":"136029","o":1}