А ведь научить человека выражаться грамотно почти невозможно. Еще иностранца насобачить полбеды, он зубрежкой возьмет. И спроса с него не будет. Но исконно русского человека «с Калининграда» и «с Тирасполя», с исковерканным от рождения люмпенским окраинным языком, именно что ни к селу ни к городу (как в пословице «пошел по язык да свой потерял») — научить правильно писать в университете на нашем факультете не могли по определению! Несмотря на блестящих преподавателей стилистики. Потому что главным делом была преданность идеям партии.
Так что из нас готовили непрофессионалов, идеологически выдержанных профанов…
И все это происходило при наличии великой литературы, отметим. Одновременно!
Каково было идеалистам, воспитанным на высоких образцах, влезать в кусачие робы пролетариев умственного труда, лжецов на зарплате!
(Как-то, много позже, профессор Асмус уважительно спросил А.А.Морозова, переводчика «Симплициссимуса», в доме творчества в Переделкине (когда я перед тем на скамейке в парке изложила им очередную главу польской книги о барокко и сарматах, меня попросили вкратце перевести): «А что она заканчивала?» — «Журналистику». — «Бедная»…)
И вот последний госэкзамен, гос, я как раз и заканчиваю университет. Теория и практика советской партийной печати плюс зарубежная коммунистическая печать. «Партсовпечка» по-нашему.
Господи! Я не могла себя заставить готовиться к этому экзамену. Вечером накануне я, однако, пошла, спотыкаясь, в Ленинскую библиотеку хоть что-то подчитать. Хоть в энциклопедиях. Не знала же ничего!
Надо было судьбе послать поперек моей дороги хорошего дружка Юрку. Он шел со своей мамашей именно по этому же переулку, но в противоположном направлении. То есть навстречу мне, которая брела, полная сомнений, к неведомому источнику знаний относительно коммунистической печати (дяденьки педагоги так и не соорудили никакого учебника по данному вопросу).
— У меня сегодня день рождения, привет! — заорал Юрка, а его маленькая мамаша-рентгенолог просияла и кивнула. — Пойдем к нам?
— Правда! — закивала его мама. — Пойдемте, Люсенька!
— А пойдемте, — сказала я.
И вернулась домой с последним метро, вот как.
Затем утром я явилась на госэкзамен с понятным опозданием. У двери толпились однокурсники, впившись утомленными глазами в тетрадки. Поздно было даже просить что-то почитать. Они сами явно выклянчили драгоценные конспекты у отличниц. Отличницы давно сидели в аудитории.
Я заглянула туда. Ого! Комиссия будь здоров, во главе с нашим одноруким деканом. И молодой Засурский, основатель кафедры зарубежной коммунистической печати. И какие-то тетки-дядьки. Человек семь.
Я тут же зашла. Мне было терять совершенно нечего. Как во сне, в полном бетонном спокойствии взяла билет. Села. Поглядела. Нет! Ничего я не знаю о коммунистической печати Японии! И возникновение и зарождение партийной печати Сибири в эпоху революции тоже не вызывает во мне никаких чувств. Колчак? Врангель? Какое отношение они имели к партийной печати? А только эти имена, да еще и фамилии казненных в топке паровоза героев (то ли Лазо? то ли, наоборот, Щорс?) приходили в мою бедную головенку. Но партийная печать? Как они там могли все эти кошмарные вещи освещать?
Я встала и вышла на лобное место перед комиссией. Она была еще довольно свежая, неутомленная. Сидел лысый, с искусственной рукой, с какими-то тоже не совсем одинаковыми глазами, оба были подозрительно ненастоящие, наш декан. Он был суров, как герой фильма ужасов. На факультете («на факе» по-местному, народ говорил «пошли на фак») вообще ряд педагогов резко отличался от остального народа фантастической внешностью. Один преподаватель диамата, стоя в полный рост, доставал бровями как раз до края стола и иногда так и смотрел, невидимый, оттуда. Мы с подружкой Веркой как-то залетели в пустую аудиторию, Верка, приподняв юбчонку, стала поправлять чулок — и о ужас! Прямо на столе вдруг загорелись укоризненным огнем два глаза в увеличивающих очках! Преподаватель задрал голову!
Мы с ней обе имели незаслуженную тройку по этому предмету…
Ладно. Я стояла в вольной позе перед государственной комиссией. Потом промолвила нехорошим тоном (не без развязности):
— А я не знаю билета.
Они оживились, зашевелились. Такое приключение! Вежливо предложили взять еще.
— И этого билета не знаю. Вообще ничего не знаю.
— Ну хорошо, — встревоженно сказал дяденька справа, — а вот как Хрущев назвал журналистов? Вот как?
Тетя в центре вдруг откинулась и, незаметно для комиссии, стала мне подсказывать, шевеля губами. Где там! Мне было уже не до мелочей.
— А не знаю я, — оголтело произнес мой рот.
Они смутились. Я, как закоренелый преступник, уже закусила удила. Вообще дело начало смахивать на судебное.
— Подручные партии! — с горьким укором ответил за меня дядя.
— А, — как бы вспомнила я. Разумеется, мне была знакома эта формулировка. Вообще-то подручными в дни моего детства обычно называли в журнале «Крокодил» помощников палачей. Ренегат палач Тито и его подручные.
— Ну вот, — покачал головой дяденька. Мол, что же ты так-то.
Помолчали. Никто не знал как и когда меня гнать в шею. Ужас витал над аудиторией. Сзади меня напряглись лучшие силы курса, первые ряды отличников.
Тут я неожиданно для себя сказала очевидную пакость:
— А мне это не пригодится.
Пауза. Они не верили своим ушам. Выпускница говорит, что ей не пригодятся знания, приобретенные тут! В стенах университета!
— Что вам не пригодится? — задал наводящий вопрос дяденька справа.
— Ничего! Зарубежная печать!
Засурский выпрямился:
— Как это?
Дело его молодой жизни! Изобретение пылкого полиглота!
— Да я еду через три дня на целину, — заявила я со всей силой здорового рабочего класса, — на стройку работать! Надо изучать жизнь! Прежде чем писать!
Часть комиссии нехорошо задумалась. Теперь как это так — вдруг взять и влепить двойку будущему рабочему стройки! Идеологически-то она верно схватывает! Да и Засурский тоже хорош! Зачем дуракам-студентам его зарубежная печать? Кто это читать-то будет? Пусть она коммунистическая, но ведь это же на других языках! Их же никто не знает! Закорючки какие-то японские, индийские! Что в них понятного-то? Филькина грамота это все! Коммунистическая-то да, но ведь хрен знает что они там пишут! И проверить некому!
И потом (явно размышляли они) — можно наказать нерадивого студента, исключив его из университета и сослав на годок проветрить мозги в какую-нибудь многотиражку на стройку — но эта-то сама туда, и горделиво причем, лезет! И учит нас!
Тогда я этого не понимала совершенно, но демагогические приемы, видимо, были усвоены мною за пять лет учебы четко. Вот у меня коммунистические принципы! На целину, на стройку! В гущу! А не у вас тут в Москве!
Старым духом повеяло, чистками, рабочими ассоциациями пролетарского чего-то (рапповщиной). Превосходством рабочего класса над гнилой интеллигенцией. Письмами в ЦК, мало ли. Они все друг на друга строчили.
С такими людьми, наверно, только так и можно было разговаривать.
И я тут же весьма пышно удалилась вон из аудитории. Сердце мое трусливо билось.
Народ, подслушивавший за дверной щелью, расступился в ужасе, как перед еретичкой. Я прошла в пустом пространстве, как-то преступно улыбаясь, проследовала через весь коридор и затаилась где-то в закутке.
Все, мне конец.
Что меня ожидало? Диплома не дадут, на работу без него никуда не возьмут, ни в какую районную даже газету, жить нам будет не на что, а через год все равно придется сдавать опять тот же самый «гос»… Будь ты неладна, коммунистическая печать Японии.
Спустя время в коридоре забегали, созывая всех на объявление оценок.
Прошла опять в пустоте, села в аудитории отдельно.
Мне объявили тройку!
Я захохотала от неожиданности. Этот смех странно и кощунственно звучал в серьезный, даже торжественный момент окончания университета.