— Монтрезо, — сказала Бланка. — Жильем Монтрезо.
— Именно, — епископ бросил на нее новый обеспокоенный взгляд. — Разумеется, это не понравилось горожанам, а в особенности представителям populares, кои мнят себя ущемленными в своих законных правах. Словом, дело кончилось некоторыми проявлениями возмущения. Было действительно подожжено несколько домов и лавок, в основном принадлежащих majores из числа выбравших Монтрезо, а также дом самого Монтрезо и здание мэрии…
— И вы ничего не предприняли?
— Помилуйте, ваше величество, все случилось так быстро! Еще вчера никто и слыхом не слыхивал про этого Монтрезо, никто и не думал поднимать мятеж, а тут вдруг ни с того ни с сего, будто гром средь ясного неба…
— Грома нет там, где не зреет гроза, — сказал Луи. — Не думаю, что жители Бове пустили бы красного петуха по собственному городу, если бы не были уже разгневаны прежде того. Искра тлела и ждала пучка сухой соломы, чтобы вспыхнуть и разгореться. Как вы считаете, матушка?
— Я полностью с вами согласна, сын мой, — откликнулась Бланка. Еще бы, ведь это были ее собственные слова, которые она старательно вкладывала ему в голову всю дорогу из Шампани в Бовези.
— Эти majores, о которых вы говорите, — хотя я предпочел бы, чтобы вы пользовались в беседе со мною французской речью, мессир, — так вот эти купцы и менялы, они, должно быть, здорово притесняли добрых жителей Бове, раз назрело такое возмущение. Вы ведь имеете право чеканить свою монету? Чему она нынче равна?
— Чеканка монеты — исконное право епископов Бове. Ваше величество, я не понимаю, какое отношение…
— Будьте любезны отвечать, мессир. Сколько денье в вашей монете?
— Десять. Но я настаиваю, что…
— Десять денье! И сколько за одну монету можно на рынке взять ржаного хлеба?
— В прошлом месяце было, кажется, полфунта… неурожай, сир, и дожди, а кроме того…
— Полфунта?! — закричал Людовик так громко и пронзительно, что Бланка невольно вздрогнула, а епископ подскочил в своем кресле и вытаращил глаза. — Полфунта хлеба за десять денье?! Да вы в своем уме, мессир де Нантейль? Это впятеро больше, чем цены на хлеб в Париже! Ваши ростовщики морят горожан голодом, а вы мне рассказываете про какого-то чужака из Санселя и на него валите все ваши беды? Есть ли в вас стыд пред Господом нашим, епископ?
— Ваше величество! — загремел тот, поднимаясь на ноги. — Я долго молчал, ваше величество, единственно из глубочайшей моей любви к вам и высокого почтения к вашей матушке. Но, сир, осмелюсь заметить, что графство Бовези принадлежит и управляется епископами Бове испокон веку, и любые внутренние дела его никоим образом не могут касаться вашего величества!
— В самом деле? — резко спросил Людовик. — Что ж, похоже, нам надлежит это исправить.
Епископ повалился назад в кресло.
— Сир, при всем уважении, это не ваша юрисдикция.
— Кто вам сказал, что не моя? Бовези принадлежит к королевскому домену.
— Но Бовези правят епископы! Так было с незапамятных времен, а если вы в том сомневаетесь, не угодно ли вам испросить мнения архиепископа Реймского, а то и его святейшества Папы Григория Девятого?!
Этим аргументом Бове, очевидно, рассчитывал поставить Людовика на место. Но он плохо знал сына Бланки Кастильской.
— Знаете, — сказал вдруг Луи гораздо спокойнее и тише, — вы задали очень уместный вопрос, ваше преосвященство. Вы епископ, прелат, лицо духовное. Отчего бы не позаботиться вам о спасении душ, пока лицо светское не позаботится о спасении бренных тел?
— Но ваше величество!
— Пока вы тут отсиживаетесь и потчуете себя голубятиной и оранжами, Бове горит и там умирают люди, — отрывисто сказал Луи, поднимаясь из-за стола. Бланка в изумлении посмотрела на него — неужели он собирается закончить на такой ноте? Она ждала, что разговор с де Нантейлем получится жесткий, но чтобы настолько… — Коль скоро вы не желаете действовать сами, что ж, остается мне. Увидите, что я сделаю. Матушка?
Он протянул ей руку, и она, опершись на его твердый локоть, встала, чувствуя растерянность и легкое головокружение. Разговор вышел слишком стремительный, она иначе его себе представляла. Но кто в самом деле был потрясен до глубины души, так это Милон де Нантейль, епископ Бове, ошалело глядевший, как король Людовик, сухо с ним попрощавшись и поблагодарив за трапезу, выходит из залы рука об руку со своей матерью.
Бланка немало бы отдала, чтобы знать, какими словами проводил их епископ, едва за ними замкнулась створчатая дверь. А впрочем, быть может, к лучшему, что она так никогда этого и не узнала.
Утром следующего дня армия, собранная королем Людовиком для войны с шампанскими баронами, вошла в Бове.
Бесчинства, творимые горожанами, окончательно распоясавшимися после позорного побега епископа в Брель, были пресечены в течение нескольких утренних часов. Уже к тому времени, когда колокола на кафедральном соборе прозвонили к обедне, беспорядки были улажены, пожары потушены, а погромщики арестованы именем короля. Король запретил убивать смутьянов, кроме самых буйных и отказывающихся сдаться на милость королевских солдат. Приказ был выполнен с неукоснительностью, что лишний раз свидетельствовало об авторитете Людовика. Еще до ночи было арестовало свыше полутора тысяч человек. Тюрьма Бове, рассчитанная на полсотни, никак не смогла бы вместить их всех, потому было решено покамест запереть арестантов в крытых рынках. Хотя и там места на всех не хватило — людям негде было лечь, и они вынуждены были всю ночь просидеть, вжавшись боками в бока тех, с кем еще вчера неистово дрались не на жизнь, а на смерть.
Едва рассвет тронул нежным румянцем залитые кровью и покореженные пожарами улицы Бове, в город въехал король в сопровождении своей матери, своей свиты и присмиревшего епископа де Нантейля.
Следующие четыре дня Людовик Девятый творил суд. Он занимался этим и в Париже, и слава об этих судах за недолгое время его царствования уже успела разлететься по всему королевству. Каждый, будь то владетельный благородный сеньор или нищий крестьянин, поспоривший с соседом из-за связки ржаных колосьев, мог прийти в Лувр и потребовать королевского справедливого суда. Каждый мог рассчитывать на то, что его выслушают. Каждый мог надеяться на то, что его помилуют. Каждый мог и должен был бояться, что его осудят.
Из полутора тысяч подсудимых, представших перед королем в эти дни, тридцать семь человек были приговорены к казни через повешение, и приговор привели в исполнение немедленно, не сходя с места. Кроме того, Людовик приказал сровнять с землей дома пятнадцати зажиточных горожан, наиболее поддавшихся искушению и все время безвластия в Бове творивших особо жестокий и неудержимый разбой. При этом часть людей, сильно пострадавших от мятежа и мародерства, Людовик снабдил деньгами, а части предложил перебраться в Париж и поселиться в квартале Маре, где сейчас активно шло заселение и застройка. Средства на то и другое король повелел взять из личных сбережений тех самых majorеs, кои своеволием своим довели до взрыва. Возразить они не могли, ибо в большинстве своем либо были убиты, либо сбежали из Бове по примеру епископа. Жильем Монтрезо бесследно исчез, и никто не знал, в бегах ли он или попросту растерзан толпой. Но так или иначе, его дом и средства, на которые он за время своего недолгого правления успел обокрасть горожан, также пошли в счет общей компенсации убытка.
Трудно описать то впечатление, которое произвели столь решительные, жесткие и бескомпромиссные меры.
Народ глядел на короля с благоговением, в котором к любви и благодарности примешивался страх. Ибо что кару, что благодеяние Людовик раздавал одинаково: сидя в кресле, специально вынесенном на террасу в доме мэра над главной площадью, со спокойным, сосредоточенным лицом, с гладким лбом, который лишь единожды пресекла несвойственная юности складка — когда слушал он рыдания матери, у которой изверги изнасиловали и убили десятилетнюю дочь. Убийц она безошибочно опознала, и, сколь ни вопили они, что невиновны, Людовик не стал их даже слушать, потому что были и другие указания на преступления, совершенные этими, между прочим, прежде весьма уважаемыми в Бове людьми. Они были повешены тотчас, даром что двое из них были дворяне и, по закону, должны были быть казнены через отделение головы от тела. Епископ де Нантейль попытался указать на это Людовику, но тот бросил на него быстрый, едва ли не гневный взгляд и сказал: «Не мешайте мне делать дело». И сказано это было так, что услышали все. С тех пор епископ сидел на террасе молча и только пучил глаза, будто не веря, что все это вершится на самом деле.