— Он искушает вас, сир, — прошептал Жуанвиль. — Не слушайте. Просто не слушайте его.
Он знал, что зря заговорил — это означало привлечь к себе внимание человека в зеленом. Но то, что говорило это создание, было столь ужасно, что Жуанвиль просто не смог сдержать порыва. И — как и ждал, как и боялся, вновь ощутил на себе взгляд, прибавлявший седых волос.
— Слушай, что говорит твоя тень, — произнес человек в зеленом. — Ты ее слушаешь через раз, а тень на то тебе и дана, что не отделаться от нее, не отбросить, не растоптать, пусть бы она даже стала тебе ненавистна. Тень всегда права. Верно, маленький Жуанвиль? А что, скажи, легко ли быть другом святого короля? А? Что молчишь? Или язык проглотил со страху?
В голосе этом, по-прежнему мягком и теплом, не было ни вызова, ни насмешки. Жуанвиль сглотнул, вздернув подбородок повыше, и сказал:
— Я тут и гляжу на тебя потому лишь, что тут мой король и он на тебя глядит.
— Да, — кивнул человек в зеленом. — Как и положено тени. Но мы отвлеклись, король Людовик, — добавил он, вновь переводя взгляд на короля — к огромному облегчению Жуанвиля, за которое он, впрочем, себя тут же возненавидел. — Я тебе рассказывал про вот эту отвратительную и преступную свиту. Итак, вон там мать, продавшая душу за собственное дитя — так, как, к слову, тысячи женщин продают по той же самой своей причине свое тело, изо дня в день в твоем прославленном королевстве. Что еще? Вон, гляди — это человек, у которого твои алчные и корыстолюбивые бальи отняли брата. Брат его был ювелир, да не захотел работать на местного графа даром — и граф ему повелел руки отрубить и глаза выжечь, чтоб он уж ни на кого больше не смог работать. А брата его, когда пришел требовать правды, высек и собаками чуть до смерти не затравил. Тогда-то он душу продал, чтоб покарать негодяя. Где был твой справедливый суд, король Людовик? Отчего вовремя не подоспел? Вон, — говорил он дальше, указывая по сторонам, хотя Людовик ни разу на его жест не оглянулся, — двадцатипалый мальчик, тот, на которого засмотрелась давеча твоя тень. Он не всегда был таким — всего только одиннадцатипалым, один лишний палец был у него на левой руке, и тот местный священник велел ему, младенчику, отсечь, ибо это — примета дьявола. И отсекли, а мальчик, когда подрос, тоже просить стал правды и воздаяния — я и дал ему, десять пальчиков заместо потерянного одного. Слышишь, как чудно теперь он играет? Честь бы такой музыкант сделал даже твоему двору, славный король Людовик.
— Все эти люди были в беде, — сказал Людовик, тяжело роняя каждое слово. — Я помог бы им, если бы вовремя успел. Я не могу помочь каждому… хоть бы и очень старался.
— А. Вот сейчас в тебе говорит человек, а не святой. Сейчас в тебе говорит рассудок и разум — это славно, я боялся уж, что у тебя их совсем не осталось.
Жуанвиль увидел, как Людовик стискивает челюсти и как на лице у него появляется то упрямое, почти угрюмое выражение, которое всегда свидетельствовало о приближении у него припадка сильного гнева. Королева Маргарита очень боялась его в такие минуты и называла их «минутами своенравия».
Человек в зеленом, видимо, тоже знал, что это значит.
— Не гневайся, — сказал он почти что кротко. — Я лишь хочу тебе показать, что все эти существа, которых ты называешь чудовищами и от которых отшатываешься в таком омерзении, были когда-то людьми, добрыми христианами, любящими и честными. Но Бог их оставил, и страдание сделало из них монстров.
— Не страдание это сделало, а ты, — выдохнул Людовик.
Его собеседник качнул головой, перо на шапочке качнулось следом.
— Сколь удобно так думать, верно? Нет никакого страдания, нет никакой неправды, нет никакого горя — есть только Бог и дьявол, и их битва за души людские, и человеческий выбор. Так удобно и просто. И эти люди, все эти люди, отвратительны тебе, святому королю французскому, оттого, какими ты их сейчас видишь. Так? Оттого они тебе мерзки, что воют, и пляшут, и совокупляются с мертвецами, и души их чернее земли, из которой они вышли и в которую уйдут. Так?
— Так.
— А ты думаешь, мне нравится на них на таких смотреть? — выпалил вдруг человек в зеленом так яростно и отчаянно, что Людовик с Жуанвилем отпрянули в замешательстве.
Человек в зеленом встал и начал нервно прохаживаться между бревнами.
— Все эти шабаши! Вся эта вонь, пьянь, блуд и животное поведение, вопли, бесчестье, распитие крови младенцев! Да отчего же ты, христианин, думаешь, что вся эта мерзость мерзостна только Богу? Ты же был среди сарацин, ты видел, что и сарацинам вся эта дрянь отвратительна! Ведь видел?!
— Видел, — прошептал король, вспомнив, без сомнения, страшную сцену во дворце каирского султана.
— Да, видел, и не говори, что не подумал тогда, что мерзость всегда остается мерзостью. Грех — не выдумка дьявола, король Людовик, грех был и до того, как змий искусил твою прародительницу Еву. Дьявол лишь показал ей, что грех возможен, так же, как возможна и добродетель. Грех был всегда, он был до человека, он древнее, глубже, он корень и основа всего — дьявол родился из греха гордыни так же, как и человек, так, стало быть, чья эта выдумка?
— Не слушайте его, сир, не слушайте его, — прошептал Жуанвиль, но человек в зеленом больше не обращал на него никакого внимания.
— Так если была эта изначальная мерзость, то разве непременно должны разные существа ее видеть по-разному? Нет, святой король: мерзость есть мерзость, срам есть срам, и лишь потерявший себя способен насладиться мерзостью и упиться срамом. Я согласен с тобою в одном: эти существа — не люди более, они омерзительны. Но только я в этом вижу их горе, а ты — их вину.
— Если тебе так отвратительно их поклонение, то зачем ты поощряешь его? Зачем велишь им веселиться и праздновать, если не хочешь видеть в них это? Разве же нет в тебе торжества? — не выдержав, запальчиво спросил Людовик.
Человек в зеленом ответил немедленно, не задумываясь:
— Нет и не может быть в этом никакого торжества. Нет торжества в унижении, в причинении мук и страданий другим — и тебе ли, король, об этом не знать? Но вообрази, ежели б ты попытался остановить ту толпу, что хлынула встречать тебя из крестового похода, — как, смог бы ты это сделать? Солдатами и пиками — может, и смог бы. Словом своим? Но народ твой любит тебя, и ему надо было как-то выразить эту любовь, эту верность, эту готовность расплатиться с тобою за то, что ты для него делал. И коль скоро народ твой выбрал, как это сделать, коль скоро сам себе придумывает ритуалы, не заботясь о том, приятны они тебе или противны, — как ты его остановишь?
Людовик смотрел на своего собеседника в изумлении. Потом сказал:
— Ты запутываешь меня и лжешь, как тебе и положено делать.
— И в это тоже удобно и просто верить, о да, — вздохнул тот и, махнув рукой, сел назад на бревно. — Но подумай ты все-таки вот о чем: если дьявол не хочет, чтобы ему служили так, как служат, и ежели не может ничего с этим поделать, то уверен ли ты, что твое служение тому, кому ты выбрал служить, угодно Ему и желанно? Уверен ты, что глядит Он на твое неистовство и рвение не так, как все мы теперь глядим вот на это?
Он опять указал вперед, и на этот раз Людовик обернулся, а с ним обернулся и Жуанвиль. Человек в зеленом указывал на чету де Куси, которая наконец выпросталась из земли целиком и теперь предавалась тому, за что продала душу.
Жуанвиль посмотрел на них, потом наклонился, и его вытошнило себе на сапоги.
— Они ведь тоже так служат своему господину. Они верят в то, во что им удобней верить. Как ты там говорил сарацинскому князю? «Мера нашей любви к Нему — это любовь без меры»? Вспомни то, что сейчас видишь, когда в следующий раз пойдешь себя бичевать во имя любви к Господу твоему, — холодно сказал человек в зеленом и щелкнул пальцами. В тот же миг чудовищная картина перед ними подернулась туманом и, к великой радости Жуанвиля, совсем пропала.
— Отчего ты привез меня сюда? — хрипло спросил Людовик, когда чета де Куси навек пропала с глаз. — Что тебе от меня нужно?