Наконец он вошел в каюту и зажег свечу.
То была маленькая, низенькая комнатка, оклеенная зелеными обоями; вся мебель ее состояла из стола, двух стульев, сундука, служившего вместе и постелью, и шкафа, в котором хранились: водка, чайник, стаканы и другая необходимая посуда. Маленькая изразцовая печь выходила из подле устроенной кухни; окна были небольшие и низкие, так что подоконники приходились почти в уровень с водой.
Местами по стенам висели платья, а в одном углу на кобяке лежали книги, и на них стоял портрет в красивой рамке. Свеча так ровно горела, что со всех точек маленькой комнаты можно было различить черты портрета.
Каютин лег; но ему не спалось.
Ворочаясь беспрестанно на сырой постели, он напрасно старался согреться, наконец окутался своей шубой, а дрожь все не унималась. Дрожь была внутренняя. Тяжелую ночь переживал он! Кто привык смотреть на себя как на поденщика и равнодушно переходить от дела к делу, не видя и не надеясь конца работе, кто так рос и виден с детства, что никакой переворот не застигает его нечаянно, – и у того сердце стучит громче обыкновенного, когда настает решительная минута. А он, долго ленивый и праздный и вдруг кинутый сумасбродной мыслью в сферу самой горячей и упорной деятельности, – он, не бежавший с поля потому только, что постыдным казалось бегство, но работавший через силу, – какие мучения должен был испытывать он при одной мысли, что труды его могут погибнуть!
Рамы дребезжали при частых порывах пронзительного ветра, который, печально свистя, врывался в щели; изредка дождь колотил по стеклам; глухо шумя и бурля, волны ударяли в бока барки и, рассыпаясь, удалялись с тихим ропотом; потеси мерно, однообразно скрипели. Какая унылая музыка!
Нестерпимо болело и ныло сердце бедного временного купца. Тоска его все увеличивалась и, наконец, перешла в малодушие.
Кругом ни звука, обозначающего присутствие живого существа: некого стыдиться, не перед кем рисоваться; он заплакал.
Легко говорить о деле, легко собираться работать, но когда не сделано привычки к труду, а дело вдруг обрушится на плечи со всеми своими неотразимыми препятствиями и шаткими сторонами и только с неверной и далекой надеждой успеха, немудрено заплакать, особенно когда нет свидетелей жалких слез, которых сам стыдишься.
Он плакал о своем бессилии, плакал о своем малодушии, с отчаянием и злобой подозревая постыдную истину, что погибни завтра его труд, так не хватит у него сил великодушно перенести горе и приняться за новый.
Так действительность ломает и перевертывает тех юношей нашего вялого и ленивого поколения, которые в фантазии мужественно переносят великие труды и опасности, а взявшись за дело, не умеют ни справиться с ним, ни разом бросить его. Борьба мелкая и жалкая! немногие выдерживают ее и выходят на дорогу полезного труда.
И суждено ли выйти было на нее Каютину? – вопрос темный, которого сам он боялся…
Не скоро заснул в ту ночь временный купец, напутствуемый все тем же шумом волн и скрипом потесей, и тяжелы были его сны: необъятное пространство вод, а над ним черное небо, волны, обдающие палубу, ветер, неистово качающий суда и наконец разбивающий их… "Спасите! спасите! гибнут плоды долгих, кровавых трудов!" Но нет помощи, нет спасенья! все пошло ко дну. Раза два мелькнуло среди мрака и разрушения светлое личико Полиньки, но свирепые волны не пощадили и ее.
С криком отчаяния просыпался бедный купец и не скоро впадал опять в забытье, – и опять то же необъятное пространство вод, тот же пронзительный свист бури, те же холодные, мрачно бурлящие волны…
Смутный говор и громкие удары топора наверху разбудили Каютина. Он так продрог, что зубы его стучали. Закутавшись в шубу и плотно подпоясавшись, Каютин вышел на пристань.
День был холодный, темный. Ветер стих, но мелкий дождь серым туманом падал на землю. Все небо было задернуто тучами. Обмокшие, потемневшие дома глядели сердито и печально.
Когда наши надежды неверны и шатки, когда с сомнением и трепетом мы ждем решения судьбы своей в будущем, пробуждение в ненастную и дождливую погоду особенно неприятно. Тогда и надежды кажутся несбыточнее, сомнение усиливается и грызет душу с неотразимым упорством.
Невеселые мысли толпились в голове Каютина, стоявшего на берегу пред своими барками. Пристань уже кипела народом: одни работали на барках, готовившихся к отправлению, другие бродили толпами по пристани, предлагая свои услуги. Кучи лоцманов обступали судохозяев.
И смутный шум непрерывного говора людей и стук производимых работ – все страшно неприятно действовало на нервы временного купца. Тут некстати подошли к нему две грязные, оборванные старухи и плачевным голосом затянули под самым его ухом:
– Хозяюшка… голубчик… за барочки твои бога будем молить!.. счастливо чтобы прошли они, хозяюшка!
Каютин подал им и отошел подальше. Но другие нищие, увидев, что он подал, обступили его и тихо затянули:
– Хозяюшка… голубчик!
Каютин опять подал, подавив внутреннюю досаду. Но тем не кончилось. Явились опять нищие.
– Пошли прочь! – крикнул Каютин сердито; но ему тотчас же стало совестно своей раздражительности; он ушел в каюту.
Долго сидел он на своем сундуке, ожидая с нетерпением, когда, по расчислению, должны были отправиться его барки. Шатихин заходил к нему и сказал, что сам поедет берегом, чтоб иметь в виду барки и в случае несчастия распорядиться. Каютин же должен был ехать на казенке.
Был уже час третий, когда Каютин вышел на пристань. Несколько десятков барок, уже спущенных, прошли благополучно, как и показывал то телеграф.
Барки отходили по тому порядку, в каком стояли, отчаливая чрез несколько минут одна после другой, по команде солдат, расставленных по пристани для присмотра.
Шесть или семь барок находились еще впереди судов, принадлежащих Каютину. Лоцмана и рабочие были уже на своих местах.
Наконец настала их очередь. Перед глазами Каютина, сердце которого сильно билось, отчалила первая барка. Сажен двести, плавно качаясь, проплыла она в виду многочисленных зрителей и потом исчезла за крутым поворотом. За ней последовала другая, потом надлежало отправиться казенке, на которую взошел Каютин, а затем и остальным трем баркам.
Шатихин, сильно взволнованный, с нежностью простился с Каютиным и поскакал на лихой тройке берегом.
Лоцман, концевые и рабочие стояли по потесям. Ждали приказания отправляться.
– Отчаль! – закричал солдат.
– Благослови, хозяин! – сказал лоцман, обращаясь к Каютину и снимая фуражку.
Каютин снял с себя тоже.
– Молись! – закричал лоцман громким голосом.
Рабочие, скинув шапки, стали молиться.
– Теперь за дело! – скомандовал Клушин (лоцман Каютина).
Барка отчалила и понеслась по течению, управляемая потесями.
Клушин стоял молча и неподвижно у своей потеси, устремив внимательный взор вперед. Только движениями рук он показывал, что следовало делать.
То был человек высокого роста, плотный и довольно полный, лет сорока пяти. Черные с проседью волосы и широкая борода придавали его гордому и строгому лицу особенное, мужественное выражение.
Каютин внимательно следил за каждым его движением.
Вдруг вблизи барки раздались мерные удары колокола. Каютин вздрогнул и обернулся: он увидел на берегу небольшую часовню, выкрашенную серой краской, а ниже ее, на столбе, колокол. Рабочие сняли шапки и перекрестились.
– Молись вси крещены! – крикнул один рыжий парень торжественным голосом.
И барка пронеслась мимо.
Каждый раз при проходе барки сторож, приставленный к часовне, звонил в колокол. Приказчики с мимо идущих барок бросают к ногам его деньги. А судохозяева, едущие берегом, кладут свои усердные приношения в кружку, привинченную к часовне, сопровождая их горячими молитвами.
Перед каждым порогом на обоих берегах стоят нищие, плачевно напевая. При виде близкой опасности судохозяева и приказчики их до того размягчаются, что никогда не забудут щедро метать на берег медные деньги.