Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Разговор смутно помню. Говорил больше Владимир Алексеевич, веско и убеди­тельно, и всё о России и о том, что ждет ее впереди в связи с рефор­мами. Леонид Максимович кивал головой в знак согласия со сказанным.

Необычно теплый вечер, проведенный в кругу таких разных по характеру и темпераменту писателей, оставил неизгладимое впечатление у присутст­вующих. Вл. Десятников, А. В. Мельник с женой Ольгой Николаевной и супруги Черкашины. Он-то и отснял тот вечер на кинокамеру.

Неплохо было бы посмотреть еще раз эти кадры и окунуться в тот теплый мартовский вечер, перед началом поста 1994 года.

Последняя ягода

 

Сейчас на дворе осень. Пушкинская пора. Приехал в деревню, живу один в доме, наслаждаюсь тишиной. Все дачники разъехались, остались редкие жители да те, кто не успел собрать урожай на своих участках. Закан­чиваю свои записки о Владимире Алексеевиче.

Идет дождь, но на улице тепло.

Время от времени выхожу из дома, подхожу к разросшимся в саду деревьям терновника и выбираю ягоды помягче и покрупнее. Мне нравится их вкус. К тому же знаю, что Владимиру Алексеевичу тоже нравился терпкий вкус ягод терновника, и каждый раз, когда я срываю очередную, вспоминаю его, рано все же ушедшего от нас писателя, с нерастраченным до конца талантом. Сколько бы еще он мог сказать — но... Льются теплые капли дождя на зеленые еще листья терновника, не смывая сизо-голубого налета с ягод.

Это здесь, а там, в Алепино, а оно неподалеку от нас, как я уже сказал, всего-то верстах в двадцати-тридцати, под таким же дождем на заросшем уютном деревенском кладбище, над обрывом реки, под высокой сосной, в кругу своих близких родственников и друзей, рядом с могилой деда, нашел свое вечное упокоение замечательный русский писатель Владимир Алек­сеевич Солоухин.

 

Владимир БОНДАРЕНКО • Опалённый взгляд Алексея Прасолова (Наш современник N7 2004)

Владимир Бондаренко

ОПАЛЁННЫЙ ВЗГЛЯД

АЛЕКСЕЯ ПРАСОЛОВА

 

Он, как никто другой, лучше Заболоцкого, лучше Вознесенского мог по-настоящему оживлять, одухотворять индустриальный пейзаж.

 

И не ищи ты бесполезно

У гор спокойные черты:

В трагическом изломе — бездна.

Восторг неистовый — хребты.

Здесь нет случайностей нелепых:

С тобою выйдя на откос,

Увижу грандиозный слепок

Того, что в нас не улеглось.

 

Впрочем, он и сам многие годы рос в нём, в этом индустриальном пей­заже, как бы изнутри него, скорее временами был не частью человеческого об­щества, а частью переделочного материала земной материи. По крайней мере, это была какая-то новая реальность:

 

Дикарский камень люди рушат,

Ведут стальные колеи.

Гора открыла людям душу

И жизни прожитой слои....

Дымись, разрытая гора.

Как мертвый гнев —

Изломы камня.

А люди — в поисках добра —

До сердца добрались руками.

Когда ж затихнет суета,

Остынут выбранные недра,

Огромной пастью пустота

Завоет, втягивая ветры.

И кто в ночи сюда придет,

Услышит: голос твой — не злоба.

Был час рожденья. Вырван плод,

И ноет темная утроба.

 

Здесь уже какая-то индустриальная мистика, сакральная пляска дикарей после крушения сильного противника. И уважение поверженной горы, и некий остаточный страх перед нею, и радость от рожденного плода...

Путь Сергея Есенина или Николая Рубцова был изначально для него отрезан тюремными сроками. В лагере, то в одном, то в другом — его абсо­лютной реальностью становилась жизнь индустриального рабочего. Кирпич был ему роднее дерева:

 

Ведь кирпич,

Обжигаемый в адском огне, —

Это очень нелегкое

Древнее дело...

И не этим ли пламенем

Прокалены

На Руси —

Ради прочности

Зодческой славы —

И зубчатая вечность

Кремлёвской стены,

И Василья Блаженного

Храм многоглавый.

 

Деревенское из него достаточно быстро выветрилось, хотя и родился он 13 октября 1930 года в селе Ивановка Кантемировского района Воронежской области.

Писать, как и все, он начал достаточно рано, но я согласен с В. М. Акат­киным, который в предисловии к наиболее полному сборнику его посмертных стихов, вышедшему в Воронеже в 2000 году, пишет: “Начальные опыты Прасолова... — это скорее отклики на официальную литературу, на советскую общественную атмосферу, чем лирическое самовыражение или попытка создать оригинальный образ мира”.

 

Если жизнь прекрасна,

Весела, светла,

Надо, чтоб и песня

Ей под стать была...

 

Кстати, если бы не тюрьма, вполне может быть, мы и не получили бы изумительного поэта. Посмотрите его ранние газетные стихи: так, еще один газетный писака, что годами обивают пороги редакций. Впрочем, многие к Прасолову так и относились, как к газетному писаке — до смерти. Некая наивность социального бодрячка, может быть, и оправдывающего свою наив­ность зарешёточным миром — мол, там-то, вне лагеря, идет всё прекрасно и весело, — у Алексея Прасолова продолжалась чуть ли не до самых последних дней жизни. По крайней мере, странно от бывалого зэка услышать вдруг такие стихи:

 

И вот настал он, час мой вещий.

Пополнив ряд одной судьбой,

В неслышном шествии сквозь вечный

Граниту вверенный покой

Схожу под своды Мавзолея.

Как долго очередь текла!

……………………………….

Где с обликом первоначальным

Свободы, Правды и Добра

Мы искушеннее сличаем

Своё сегодня и вчера.

 

Это уже написано в 1967 году. И написано не в угоду кому-то — из внутренней потребности своей души. Он же никогда не был комиссарст­вующим поэтом типа Роберта Рождественского. Он не писал стихотворные “паровозы” в угоду лагерному начальству. Он сам был таким, убежденным землеустроителем. Он вообще редко кого слушался в своей жизни. Был откровенным отшельником и одиночкой, но какие-то социальные коммунисти­ческие прописи прямо из лагерных тетрадок уверенно и упоённо нес своему народу и миру. И этим он тоже удивительно схож с Андреем Платоновым, который, несмотря на всю карательную критику и даже несмотря на свой “Котлован”, оставался до конца жизни социальным утопистом. Скажем, у Алексея Прасолова — то же стихотворение, посвящённое Анхеле Алонсо. Это же в советском карательном лагере и уже в конце смены взялись разгружать зэки ещё один дополнительный вагон с кубинским сахаром.

 

Так много горечи глубинной

Таил кубинки чистый взгляд:

Из тонких рук её

Любимый

За час до пытки принял яд.

…………………………………

Мешки в вагоне шли на убыль,

Ложились в плотные ряды.

На каждом “KUBA”, “KUBA”, “KUBA”,

Как позывные в час беды.

 

Под паровозным дымом низким,

Нерасторопных торопя,

В молчанье часть невзгод кубинских

Мы взваливали на себя.

 

Было это или не было на самом деле? Или нужна и зэкам иногда какая-то героическая, утопическая опора в их бытовой изнурённой жизни? Не знаю. Впрочем, думаю, что его земляк Анатолий Жигулин с его “мученической позицией” эти стихи точно бы не принял. Потому они и относились друг к другу крайне осторожно, как два абсолютно разных стана... Сейчас, после смерти и того и другого, много уже появляется легенд и слезливых сказок. К счастью, есть письма и Прасолова, и Жигулина, которые не унижают друг друга, но и четко разводят их по своим поэтическим мирам. (Впрочем, понимающий поэзию и сам бы смог прочувствовать абсолютную чужесть этих миров.)

Из книги писем Алексея Прасолова “Я встретил ночь твою”: “Жигулин ответил из Москвы письмом... Говорит: в январе, может, буду (в те годы поэты часто выступали и в лагерях. — В. Б. )... Я подумал так, нужно на случай встречи определить свою позицию заранее. Он, может, ждет стихов, родственных его стихам. Поэтому я сразу же решил “размежеваться” и выслал два стиха из философских, назвав их своим главным направлением. Это избавит меня при встрече от лишних разговоров о том, что пишу, что беру за основу”. Он боится соскользнуть на эту лагерную тему и потому вновь и вновь добавляет в своих письмах: “Пусть сразу узнает, что я избрал другое направление, которое, как я сказал ему, в “страдательных” и прочих условиях не меняется. Мне мало видеть хлеб — мозоли, тяжесть труда, — мне нужен Мир, Век, Человек. Человек изнутри, а не одна его роба и т. п. Планов жигулинской прочности в мире нет и не будет, как и другого, что им, Жигу­линым, делается на земле. Или ничего, или Моё”. Это не борьба с Жигулиным — переписка и отношения с ним продолжались, — но это ясное понимание своей темы в поэзии даже в лагерных условиях. Это выработка в лагерных условиях своей философии добра и справедливости, даже если весь мир предстанет злым и недобрым. Это принятие всей, в том числе и лагерной, действи­тельности.

42
{"b":"135113","o":1}