Когда отец, в дополнение к остальным своим трудам, взял на себя еще и заботу о репатриации беженцев, я уже вернулась в Норвегию и вышла замуж. Я долго откладывала свое возвращение и выехала, получив известие о том, что 8 февраля 1922 года скончался дядя Ламмерс. Я знала, в каком отчаянии будет тетя Малли, и телеграфировала, что выезжаю первым же пароходом.
Ранним мартовским утром стояла я на палубе «Бергенсфьорда» и смотрела в бинокль на показавшиеся вдали скалы Норвегии. Всепроникающее чувство счастья охватило меня. Не менее волнующим было и вхождение в Христианияфьорд, вид островов, лесов, скал и шхер, берегов Форнебу и нашего побережья — и наконец нашего Акерсхуса, пристани, черной от толпы встречающих, в которой, я знала, находится и отец.
Когда пароход пристал к набережной и оркестр заиграл «Да, мы любим», у всех на глазах показались слезы. И, конечно, отец, как всегда, первый взбежал по трапу, совсем как в Бруклине четыре с половиной года тому назад. Точно так же, как тогда, мы радостно обнялись, и точно так же первыми покинули судно и пробились сквозь толпу народа.
Отец приехал за мною на своем милом «фордике», купленном в Нью-Йорке, его рессорам снова предстояло нести груз моих уже знакомых ему американских чемоданов. Пока их грузили, появились Да и Доддо — Анна Шёт и Торуп, чтобы поздравить меня с приездом. Они стояли на выступе скалы и видели, как пароход входил в гавань фьорда, но не хотели мешать моему свиданию с отцом. Как невыразимо трогательно было снова с ними свидеться! Да совсем не изменилась — все такая же худенькая и маленькая, словно придавленная тяжелой шапкой темных волос, в черной шляпе, нахлобученной поверх кудрей. Доддо по-прежнему прямой и стройный. Уговорившись, что завтра они придут к нам в Пульхёгду, мы расстались.
Оставалось завести «фордик». Машина, видимо, совсем позабыла те времена, когда стартовала автоматически, и отцу пришлось вылезать и заводить ее вручную. Но все старания были напрасны.
«Подержи-ка!»— сказал он, бросая мне свою тяжелую фетровую шляпу. Он продолжал крутить ручку, пока весь не взмок. «Что за черт!» Пришлось снять и пальто. Наконец мотор завелся, и отец поспешил сесть за руль.
Водитель он был неважный, так и не достиг совершенства в этом деле. Но он очень гордился своим драндулетом. Почти прижав колени к подбородку и устремив взгляд на дорогу, он несся вперед — то заезжая на тротуар, то почти съезжая с обочины в канаву, потом сделал крутой поворот, как раз на виду у постового полицейского. Тот уже собирался остановить нас, но, разглядев, кто сидит за рулем, просиял в улыбке, отдал честь и знаком разрешил ехать дальше. Отец всю дорогу только посмеивался. Но вдруг обернулся ко мне и спросил, рада ли я своему возвращению или уже хочу назад в Америку.
Мне страшно не терпелось расспросить отца о его делах в Лиге, поездках, о его громадной и трудной работе по оказанию помощи людям, но из этого ничего не вышло. Отец был весел и не желал говорить о делах. Он рассказывал мне о моих братьях и сестре, сказал, что все хорошо устроены, но живут порознь. Имми занимается французским языком в Бельгии. Одд учится на архитектора в Высшей школе, Коре — в сельскохозяйственной школе в Осе. Все это я уже знала, но нам все же надо было обо всем переговорить; что касается Коре, то он собирается на днях приехать, и его я сама увижу.
Тень набежала на лицо отца, когда он заговорил о том, как горюет тетя Малли, но как она все-таки молодцом держится. В ее доме в Бестуме я не найду уже прежнего светлого уюта, со вздохом сказал отец. После смерти дяди Эрнста в 1917 году дядя Оссиан сидит в одиночестве в большой комнате в верхнем этаже, а в первом этаже неустанно ходит взад и вперед тетя Малли. Майя Миккельсен по-прежнему хлопочет возле нее. Отец грустно улыбнулся — старые ученики и старые друзья верны ей. Отец был очень озабочен: «Не знаю, как Малли будет теперь без Ламмерса, она ведь только им и жила».
В Пульхёгде давно уже хозяйничала Сигрун, и, несмотря на очень сердечный прием, дома я теперь чувствовала себя не так, как прежде. В прихожей нас с распростертыми объятиями встретила тетя Малли, по ее морщинистым щекам текли слезы: «Наконец-то ты дома, деточка!»
Я еще в Нью-Йорке пожелала отцу вновь обрести тихую гавань в семейной жизни, искренне считая, что так будет для него лучше всего. Разумеется, я понимала, что тогда многое изменится,— как это бывает всегда, если отец женится вторично. Но могу сказать, что его отношения с нами, детьми, не изменились. Ни его женитьба, ни самостоятельность, которую мы уже обрели, не повлияли на наши с ним отношения.
То доверие и нежность, которыми были отмечены годы нашего с отцом пребывания в Америке, сохранились на всю жизнь. Вернее, может быть, будет сказать, что я их сохранила. Я знала, как легко разговаривать с отцом,— нужно только выбрать подходящий момент и заговорить первой. Он со смехом признавался, что я доставила ему огорчение. Люди всегда рады почесать язык и, пытаясь объяснить мое долгое отсутствие, выдумывали всякие небылицы. Отец опасался, как бы я не привязалась к какому-нибудь американцу и не осталась навсегда на чужбине. И хотя он не терпел сплетен, однако же страшно обрадовался, когда я призналась ему, что «привязалась» к норвежцу и что мы будем жить в Норвегии. А когда отец узнал, что норвежец этот — сын его старого учителя Антона Свенника Хейера, он совсем успокоился: у такого умного и замечательного человека и сын должен быть славным парнем, рассудил отец. Поэтому, когда через несколько дней в Пульхёгде появился Андреас Хейер, его здесь ждал самый сердечный прием.
Только что приехал из Тронхейма Одд повидаться со старшей сестрой, он так возмужал за это время, что я сперва просто не узнала его. Мы сидели в холле, болтали, дожидаясь, когда из башни спустится к нам отец. Одд всячески старался подбодрить своего зятя, он шутил и смеялся, но тот оставался глух ко всему. Поглощенный мыслью о предстоящем знакомстве с верховным комиссаром, Андреас не мог оценить ни шуток Одда, ни его рассказов о студенческом житье.
И вот мы сидели втроем и прислушивались к шагам отца над головой. Наконец он явился, стремительно, как всегда. И все страхи Андреаса оказались напрасными. Знаменитый тесть нервничал и смущался не меньше гостя. Да это и понятно: надо было приветствовать незнакомого человека как нового члена семьи да еще быть с ним на «ты», так вот сразу, без всякой подготовки. Он, конечно, заготовил целую кучу любезностей, однако ничего у него не получилось. Оба только стояли друг против друга, трясли друг другу руки, глупо смеялись и старательно избегали местоимения второго лица. Но не успела я опомниться и вставить слово, как отец с места в карьер начал разговор об инженерных науках и строительстве, как раз по специальности Андреаса. Оживленно жестикулируя и беседуя, словно век были знакомы, спустились они вниз к уже ожидавшему их обеду. Мы с Оддом плелись за ними следом, о нас забыли.
На этот раз мне недолго пришлось пробыть дома. Отец же уехал из Пульхёгды еще раньше. Через несколько недель после моего приезда он отправился в одну из своих поездок по делам помощи, а когда вернулся, успел только побывать на нашей свадьбе. Однако же он обсуждал с нами вопрос, где мы будем жить. «И зачем только я сделал такую глупость — продал Готхоб!— говорил он уныло.— А то могла бы ты жить в родном доме».
Сам он не представлял себе, как можно жить в городе, а потому считал, что и мы не сможем жить, «видя перед собой улицу и каменные дома напротив». Больше всего ему хотелось, чтобы мы поселились в Люсакере, и он исподволь стал прощупывать почву, не согласимся ли мы выстроить себе дом на территории Пульхёгды. Но только исподволь. Он ни в коем случае не хотел быть нам в тягость. Только если мы сами захотим.
Еще бы не захотеть! Андреас был в восторге, что будет жить на лоне природы, всю жизнь он провел в городе. А теперь ему хотелось иметь «свой клочок земли», укорениться в родной почве, ведь 17 лет он прожил за границей. Но такой план не так-то просто выполнить, а нам не хотелось откладывать свадьбу до тех пор, пока построят наш дом.