Ноет сердце мое, ноет,
Ноет, занывает —
Злодейки кручинушки
Вдвое прибывает.
Ах ты, молодость моя, молодость,
Чем тебя мне помянути?
Тоской да кручиной,
Печалью великой.
Доля уж такая мне,
На роду так писано,
И печатью запечатано —
Не знавать мне счастья, радости,
С милым другом в разлученье быть!
Ах, туманы ль вы, туманушки,
Вы, часты дожди осенние,
Уж не полно ль вам, туманушки,
По синю морю гулять,
Не пора ли вам, туманушки,
Со синя моря долой?
На мое ли на сердечушко,
На мое ли ретиво
Налегла грусть, кручинушка,
Ровно каменна гора…
Не пора ль тебе, кручинушка,
С ретива сердца долой?
Аль не видывать, не знать мне
Радошных, веселых дней?..
Упал голос. Смолкла Фленушка.
– Нет, не видывать!.. Не видывать!.. – чрез малое время, чуть слышно она промолвила, грустно наклонив голову и отирая слезы передником.
И снова запела. Громче и громче раздавалась по перелеску ее печальная песня:
Родила меня кручина,
Горе выкормило,
Беды вырастили,
И спозналась я, несчастная,
С тоскою да с печалью…
С ними век мне вековать,
Счастья в жизни не видать.
– Эх ты, Петенька, мой Петенька!.. Ох ты, сердечный мой! – вскликнула она, страстно бросаясь в объятия Самоквасова. – Хоть бы выпить чего!
– Что ты, Фленушка? Помилуй! – сказал Петр Степаныч. – Нешто тебе не жаль себя?
– Чего мне жалеть-то себя?.. – с каким-то злорадством, глазами сверкнув, вскликнула Фленушка. – Ради кого?.. Ни для кого… И меня-то жалеть некому, опричь разве матушки… Кому я нужна?.. Ради кого мне беречь себя?.. Лишняя, ненужная на свет я уродилась!.. Что я, что сорная трава в огороде – все едино!.. Полют ее, Петенька… Понимаешь ли? Полют… С корнем вон… Так и меня… Вот что!.. Чуешь ли ты все это, милый мой?.. Понимаешь ли, какова участь моя горькая?.. Никому я не нужна, никому и не жаль меня…
– Про меня-то, видно, забыла, – с нежным укором сказал Самоквасов. – Нешто я не жалею тебя?.. Нешто я не люблю тебя всей душой?..
– Поди ты, голубчик! – с горькой усмешкой молвила Фленушка. – Не знаешь ты, как надо любить… Тебе бы все мимоходом, только бы побаловать…
– Да сколько ж раз я молил тебя, уговаривал женой моей быть?.. Сколько раз Богом тебя заклинал, что стану любить тебя до гробовой доски, стану век свой беречь тебя… – дрожащим голосом говорил Петр Степаныч.
– Говорить-то ты, точно, это говаривал, и я таковые твои речи слыхивала, да веры у меня что-то неймется им, – с усмешкой молвила Фленушка. – Те речи у тебя ведь облыжные… Не раз я тебе говаривала, что любовь твоя, ровно вешний лед – не крепка, не надежна… Жиденек сердцем ты, Петенька!.. Любви такой девки, как я, – тебе не снести… По себе поищи, потише да посмирнее. Что, с Дуней-то Смолокуровой ладится, что ли, у тебя?
– Что она!.. Ровно неживая… Рыба как есть, – с недовольством ответил Петр Степаныч.
– И рыбка, парень, вкусненька живет, коль ее хорошенько сготовишь… – с усмешкой молвила Фленушка и вдруг разразилась громким, резким, будто безумным хохотом. – Мой бы совет – попробовать ее… Авось по вкусу придется… – лукаво прищурив глаза, она примолвила.
Прежняя Фленушка сидит с ним: бойкая речь, насмешливый взор, хитрая улыбка, по-бывалому трунит, издевается.
– Тиха уж больно, не сручна… – сквозь зубы процедил в ответ Петр Степаныч.
– А тебе бы все бойких да ручных, – подхватила Фленушка. – Ишь какой ты сахар медович!.. Полно-ка, дружок, перестань, – примолвила она, положив одну руку на плечо Самоквасову, а другою лаская темно-русые кудри его. – Тихая-то много будет лучше тебе, Петруша, меньше сплеток про вас будет… Вот мы с тобой проказничали ведь только, баловались, до греха не доходили, а поди-ка, уверь кого… А все от того, что я бойковата… Нет, ты не покидай Дунюшки… Не сручна, говоришь, – сумей сделать ее ручною… Настолько-то у тебя умишка хватит, дурачок ты мой глупенький, – говорила она, а сама крепко прижималась разалевшейся щекой к горящей щеке Самоквасова.
– Ну ее! И думать не хочу… Ты одна моя радость… Ты одна мне всего на свете дороже! – со страстным увлеченьем говорил Петр Степаныч и, крепко прижав к груди Фленушку, осыпал ее поцелуями…
– А ты не кипятись… воли-то рукам покамест не давай, – вырываясь из объятий его, со смехом промолвила Фленушка. – Тихая речь не в пример лучше слушается.
– Ах, Фленушка, Фленушка!.. Да бросишь ли ты, наконец, эти скиты, чтоб им и на свете-то не стоять!.. – стал говорить Петр Степаныч. – Собирайся скорее, уедем в Казань, повенчаемся, заживем в любви да в совете. Стал я богат теперь, у дяди из рук не гляжу.
Вспыхнула Фленушка и, раскрыв пурпурные губки, страстным взором его облила… Но вдруг, как злым стрельцом подстреленная пташка, поникла головкой, и алмазная слеза блеснула в ее черных, как смоль, и длинных ресницах…
– Молви же словечко, моя дорогая, реши судьбу мою, ненаглядная! – молвил Самоквасов.
Крепко прижав к лицу ладони, ровно дитя, чуть слышно она зарыдала.
– Матушка-то?.. Матушка-то как же?
– Что ж?.. Матушке свое, а нам свое… – резко ответил Петр Степаныч. – Сама говоришь, что не долго ей жить… Ну и кончено дело – она помрет, а наша жизнь еще впереди…
– Молчи! – властно вскрикнула Фленушка, быстро и гневно подняв голову.
Слез как не бывало. Исчезли на лице и страстность, и нежность. Холодная строгость сменила бурные порывы палившей страсти. Быстро с лужайки вскочив, резким голосом она вскрикнула:
– Уйду!.. И никогда тебе не видать меня больше… Сейчас же уйду, если слово одно молвишь мне про матушку! Не смей ничего про нее говорить!.. Люблю тебя, всей душой люблю, ото всего сердца, жизнь за тебя готова отдать, а матушки трогать не смей. Не знаешь, каково дорога она мне!..
– Ну, не стану, не стану, – уговаривал ее Петр Степаныч и снова привлек ее в объятья.
Безмолвна, недвижима Фленушка. Млеет в страстной истоме.
– Чего жалеть себя?.. Кому блюсти?.. Ох, эта страсть!.. – чуть слышно шепчет она. – Зачем мне девство мое? К чему оно? Бери его, мой желанный, бери! Ах, Петенька, мой Петенька!..
Почти до свету оставались они в перелеске. Пала роса, поднялись едва проглядные туманы…
Возвращаясь домой, всегда веселая, всегда боевая Фленушка шла тихо, склонивши голову на плечо Самоквасова. Дрожали ее губы, на опущенных в землю глазах искрились слезы. Тяжело переводила она порывистое дыханье… А он высоко и гордо нес голову.
– Как же после этого ты со мной не поедешь? – говорил он властным голосом. – Надо же это венцом покрыть?
– О, уж я и сама не знаю, Петенька! – покорно молвила Фленушка. – Уезжай ты, голубчик мой милый, уезжай отсюда дня на три… Дружочек, тебя, мой миленький!.. Богом тебя прошу…
– А когда через три дня ворочусь – поедешь ли в Казань? Выйдешь ли за меня замуж?
Немного подумавши, она отвечала:
– Поеду… Тем временем я в путь соберусь… Так уедешь?.. Сегодня же, сейчас…
– Уеду, – сказал Петр Степаныч.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Не великая охота была Самоквасову выполнять теперь причуды Фленушкины. Прихотью считал он внезапное ее требованье, чтоб уехал он на три дня из Комарова. «Спешным делом ступай, не знай куда, не знай зачем! – думалось ему, когда он возвращался в светелку Ермилы Матвеича… – Что за блажь такая забрела ей в голову? Чем помешал я сборам ее?.. Чудная, как есть чудная!.. А досталась же мне… Заживу теперь с молодой женой – не стыд будет в люди ее показать, такую красавицу, такую разумницу!.. Три дня – не сколь много времени, зато после-то, после!.. А ехать все-таки охоты нет. Просидеть разве в светелке три дня и три ночи, никому на глаза не показываясь, а иконнику наказать строго-настрого – говорил бы всем, что я наспех срядился и уехал куда-то?.. Нельзя – от келейниц ничего не укроется, пойдут толки да пересуды, дойдут до Фленушки, тогда и не подступайся к ней, на глаза не пустит, станет по-прежнему дело затягивать… Нет, уж видно, ехать, выполнить, что велела, – отговорок чтобы после у ней не было».