– Только-то? – прежним голосом ласки промолвила с улыбкой Варенька. – Чем же тут смущаться?.. Не в один Успенский пост, а всю жизнь надо поститься… Но что такое пост? Не в том он, чтобы молока да яиц не есть – это дело телесное, нечего о нем заботиться. Душой надо поститься, скорбеть, ежели совесть тебя в чем-нибудь зазирает. Сердце смиренное, дух сокрушенный – вот настоящий пост.
– А меня совесть в том упрекает, что постов не держу, не соблюдаю ни середы, ни пятницы, даже в Петров пост скоромилась. А тут Успенский… – сильно волнуясь, говорила Дуня.
– Кто же неволит тебя оставлять мирские посты? Они ведь телесные… – сказала Варенька. – Постничай, сколько душе угодно, только не смущай себя. Было бы у тебя сердце чисто да вера истинная, без сомнений. Помни, что ты уже в ограде спасения… Помни клятву, что не будет у тебя сомнений, что всю жизнь будешь удаляться от мира и всех его забот и попечений, ото всей злобы и суеты его… Ведь тебе открыта тайна Божия?… Ведь ты возлюбила праведную веру?..
– Вполне ли тайну-то открыли мне? – после долгого молчанья прошептала Дуня. – Все ли рассказали?.. Все ли я знаю?
– Тайна раскрыта, – сказала Варенька.
– Вся ли? – промолвила Дуня.
– Не понимаю, что говоришь, – сказала Варенька. – Что ж тебе неизвестно?.. Однако здесь душно, пойдем лучше в сад.
И пошли они в сад и сели там друг против друга за столом, окруженным скамьями.
– Что ж от тебя скрыто? – спросила Варенька, когда уселись они. – Какая тайна тебе не открыта?
– А говорил ли мне кто про гору Городину? А говорил ли кто про Арарат? – обиженно молвила Дуня. – Я приведена, от прежнего отреклась – от веры, от отца, от дома… И, ослепленная, я думала, что все знаю, все постигла, все поняла… А выходит, ничего не знаю. Что ж это?.. Завлекли?.. Обмануть хотели?
– Стой! Стой! Опомнись! Удержись от хулы… Ничего нет тяжелее этого греха! – вскрикнула Варенька, зажимая рукой уста Дуни. – Успокойся, слушай!
Ни слова не сказала Дуня. Оперлась локтями о стол и закрыла лицо ладонями. Стала говорить Варенька:
– Не всякому дается постигать умом великие тайны. Для того много надо наперед прочитать, много уразуметь, чтобы потом узнать вполне тайну. Простым неначитанным людям малого ведения она открывается будто под покровом – в сказаньях и притчах… Но и тут каждое сказанье имеет таинственный смысл. Ты много людей видала в сионской горнице, а у многих ли из них есть духовно отверстые уши, чтобы понять «сокровенную тайну»? Не божедомки[546], конечно, не солдаты с крестьянками, не дьякон Мемнон, не юродивые, не Серафима Ильинишна со вздорными монахинями обладают высоким ведением. Только и есть, что наша семья, Катенька с отцом, да еще разве Строинский, Дмитрий Осипыч. И тебя такою же считаем. Твои уши вполне разверсты, ты можешь понимать таинственный смысл сказаний, и старых и новых… Потому тебе про богатого богатину, про Ивана Тимофеича и про других не говорили, а прямо открывали сокровенные тайны. К чему было говорить тебе про эти басни?.. Лишнего не нужно тебе. Тетенька Марья Ивановна, когда еще привезла тебя, сказала нам, что ты много читала, обо многом говорила с ней и что сокровенная тайна вполне почти известна тебе… Так и вышло. Зачем же было рассказывать себе сказки про сошествие на землю Саваофа, про небывалые смерти и телесные воскресения разных христов? Все это вздор, пустяки, никто из нас не верит им, а для людей малого ведения они необходимы… Вот почему не говорили тебе ни про гору Городину, ни про Ивана Тимофеича, ни про других, простыми людьми святыми и даже богами почитаемых…
Тяжел был Дуне этот разговор. «Все, видно, у них на обмане стоит, – думала она. – Если меня не обманывают, так этих простых людей обманывают…. Зачем же? Для чего открывать одним больше, другим меньше? Где обман, там правды нет… Стало быть, и вера их не права. Страшно было даже слушать, что говорили они на великом соборе!.. У них какому-нибудь Ивану Суслову нипочем назвать себя сыном Божиим – все ему верят… А потом еще будто тело создано лукавым… И я тому верила… Творец – один, а им мало одного, нечистого еще творцом признали… Грех! Грех и безумие. Отшатнулась от них душа моя… В какую, однако, пучину попала я!. Господи, помоги, Господи, избавь от сети ловчей!»
Как ни заговаривала Варенька, каких речей ни заводила, ответов Дуня не дает. Настала ночь, и разошлись по своим комнатам недовольные друг другом подруги.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
После «великого собора» сторонние люди дня три еще прогостили в Луповицах, а на четвертый стали расходиться и разъезжаться. Остались четыре крестьянки из дальних мест, каптенармус Устюгов с другом своим фельдфебелем Богатыревым да полоумная Серафима Ильинишна с неразлучными спутницами, матерью Сандулией да с матерью Иларией. Приехавши в Луповицы, барышня с большого ума вздумала пасти лошадей на своей земле верст без малого за сто. В степях у нее была небольшая пожня, никто не нанимал ее, а каждый год бывала она либо скошена, либо потравлена. Опытные в наживе соседи находили, что краденое обходится всегда дешевле купленного, и оттого косили и травили липутинские покосы, не считая того грехом. Заехавши в Луповицы, юродивая барышня разочла, что ей будет выгодно стравить пожню своими конями, для того и послала туда тройку, а сама с монахинями засела в Луповицах, в ожидании, когда воротятся покормившиеся лошадки.
Катенька Кислова с отцом в город уехали. Стосковалась по ней больная мать, просила хоть на короткое время побывать у нее. Не хотелось Катеньке ехать, но, делать нечего, – скрепя сердце рассталась с Варенькой и Дуней. Со слезами проводила ее Варенька, сдержанно простилась Дуня.
Когда собравшиеся в дорогу сидели за прощальной трапезой, привезли почту. Николай Александрович новое письмо от Денисова получил. Писал тот, что его опять задержали дела и что приедет он в Луповицы не раньше как через неделю после Успенья, зато прогостит недели три, а может, и месяц. Все были рады, а кормщик обещал, только что приедет он, повестить о том всех Божьих людей. И за то были ему благодарны.
И Дуня получила письма. Бегло прочтя, торопливо спрятала их. На бледном исхудалом лице ее тревога показалась, но никому не сказала она, о чем пишут к ней отец и Дарья Сергевна. Спросила было Марья Ивановна, нет ли новенького, но Дуня промолчала. А когда гости разъехались, заперлась она в своей комнате и несколько раз перечитывала письмо Марка Данилыча от Макарья, где он, одинокий, тосковал и скучал по ненаглядной своей дочке. Напрасно стучались к Дуне и Варенька, и Марья Ивановна. Притворясь спящею, не отзывалась она.
А сама, лежа на постели, думает: «Тятенька зовет… Сейчас же зовет. Пишет: «Ежель не скоро привезет тебя Марья Ивановна, сам приеду за тобой…» Господи!.. Если в самом деле приедет! Насквозь увидит все, никакая малость не ухоронится от него… И Дарья Сергевна торопит. А как уедешь? Одной нельзя, а Марья Ивановна совсем, кажется, забыла про Фатьянку… А оставаться нельзя. Обман, неправда!.. Как же быть? Научи, Господи, вразуми!..»
Солнце было на закате, над потухающим светилом разостлались длинные полосы золотистых облаков. Тускнут лучи, и прохлада разливается в воздухе. После жаркого, душного дня отрадна и сладка вечерняя прохлада! Поглощенная своими думами Дуня всего и всех избегает. Ни на что бы ей не глядеть, никого бы не видать, никого бы не слушать… После разговора с Варенькой сомненья в правоте новой веры растут с каждой минутой… «Как же это, – все думает она, – одно – для знающих Бема и Сен-Мартена, другое – для не читавших их?.. А тем и другим от семьи отлученье. А сами семьей живут…»
Отцовское письмо такое было ласковое, такое тоскливое… И жаль стало Дуне старика, положившего в нее душу свою. Одинокий, в тоске, в печалях, в заботах, быть может, больной!.. И никто ему не молвит приветного слова! Один, как перст, один-одинешенек…
А в комнате жара, духота – нет сил оставаться в ней. В сад идти – с кем-нибудь встретишься. А это Дуне теперь хуже всего на свете. Хочется быть одной, совсем одной… О! Если бы можно было очутиться где-нибудь на безлюдье, в степях, что расстилаются гладью перед Луповицами, либо заблудиться в темных заволжских лесах, либо птичкой нестись в быстрой лодке по широкому раздолью Волги… И опять катанье в косных стало ей вспоминаться… Слышится ласковый голос, раздается за душу хватающая сладкая песня… Как тогда было беззаботно, как весело, счастливо!.. На волю, на волю!