– А ты что с ней делаешь, как она заупрямится, учиться не захочет аль зашалит? – спросила мастерица.
– Когда пожурю, а больше все лаской… Она ведь у нас кроткая, послушливая, – сказала Дарья Сергевна.
– Пожурю! Лаской! – с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. – Не так, сударыня моя, не так… Что про это писано?.. А?.. Не знаешь? Слушай-ка, что: «Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши его – не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши – положи на ню грозу свою и соблюдеши ю от телесных, да не свою волю приемши, в неразумии прокудит девство свое»[34]. Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
– Ну уж этого никогда не будет, – вспыхнула Дарья Сергевна. – Да и Марко Данилыч пальцем тронуть ее не позволит.
– И тем погубит свое рождение. Беспременно погубит, – возвысив голос, горячо заговорила мастерица. – Сказано: «Наказуй дети в юности, да покоят тя на старости, аще же дети согрешат отцовским небрежением, ему о тех гресех ответ дати». Скажи ты это от меня Марку Данилычу… Опосле, как вырастет Дуня да согрешит, будет ему от Бога грех, а от людей укор и посмех. Так-то, сударыня… Намедни, как была я у вас, поглядела на Дунюшку и поболела сердцем, ох, каково горько поболела… Девочка махонькая, а по всем горницам бегает, по стульям скачет, да еще, прости Господи, мирски песни поет… Тут бы сейчас дубцом ее, а тятенька смеется, хохочет, да и ты тоже, сударыня… Хорошо ль это?.. Что про это сказано? «Воспитай детище с прещением и не смейся к нему, игры творя: в мале бо ся ослабиши, в велице поболиши, скорбя»[35]. А Василий-от Великий что юношам и отроковицам заповедал?.. А?.. Не знаешь разве, сударыня?.. «Бесстрастие телесное имети, ступание кротко, глас умерен, слово благочинно, пищу и питие немятежно»; а она у вас намедни за обедом кричит, шумит, даже, прости Господи, мирску песню запела… А отец-от ровно и не слышит, а тебе ровно и дела нет… Что дальше Василий-от Великий гласит?.. «При старейших молчание, премудрейшим послушание…» А я намедни стала было ее уговаривать маленько с пристрастием, про турлы-мурлы молвила ей, а она мне язык высунула… Благочинно ли это, по писанию ли?.. Отроковице, по Василию Великому, «не дерзкой быти на смех», а она у вас только и дела, что гогочет, «стыдением украшатися» надобно, а она язык мне высунула, «долу зрение имети» подобает, а она, ровно коза, лупит глаза во все стороны… Хорошее ли это дело, совместимо ли с законом святоотеческим?.. Сама, сударыня, посуди! Девица ты не глупая, скажи по чистой совести: хорошо ли такую волю отроковице давать?
– По-моему, вреда тут нет, – молвила Дарья Сергевна. – Ребенок еще, пущай ее порезвится…
– Нет, мать моя! – возразила Анисья Терентьевна. – Послушала бы ты, что в людях-то говорят про твое обученье да про то, как учишь ты свою ученицу… Уши вянут, сударыня. Вот что.
– Мало ли что люди говорят, – молвила Дарья Сергевна, – всех людских речей не переслушаешь.
– Что тут люди! Не люди, а я тебе говорю, – вспыхнула Анисья Терентьевна. – Я, матушка, слава тебе Господи, не одну сотню ребят переобучила. Знаю это дело вдосталь… Насчет чего другого – так, а уж насчет учьбы со мной, сударыня, не спорь. Может, верст ста на полтора кругом супротив меня другой мастерицы нет. Не в похвальбу скажу, сколько ребятенок грамоте ни обучала, мужеска пола и женска, все до единого в древлем благочестии крепко пребывают, свято хранят отеческие предания… А вы, сударыня, со своим Марком Данилычем неповинную от Бога отводите, с бесом же на пагубу приводите… Да!.. Нечего, сударыня, лицо-то косить – не бойсь, не испугаюсь, всю правду-матку выложу тебе как на ладонке… Губите вы, сударыня, со своим Марком Данилычем отроковицу непорочну, губите!.. Да-с!..
– Да чтой-то ты, Анисья Терентьевна?.. Помилуй, ради Христа, с чего ты взяла такие слова мне говорить? – взволнованным голосом, но решительно сказала ей на то Дарья Сергевна. – Что тебе за дело? Кто просит твоих советов да поучений?
Спохватилась мастерица, что этак, пожалуй, и гостинца не будет, тотчас понизила голос, заговорила мягко, льстиво, угодливо. Затаенной язвительности больше не было слышно в ее речах, зазвучали они будто сердечным участьем.
– Ах, сударыня ты моя Дарья Сергевна! Ведь жалеючи вас, моя болезная, так говорю. Может, что неугодное молвила – не обессудьте, не осудите, покройте нашу глупость своей лаской-милостью… Из любви к вам, матушка, из единой любви сказала, помнючи милости Марка Данилыча и ваши, сударыня… Люди ведь зазирают, люди, матушка. Теперь у всех только и речи, что про вас да про Дунюшкино ученье… Известно, сударыня, Марко Данилыч такой богатей, дочка у него одна-единственная. До кого ни доведись, всякому занятно посудить, порядить…
– Да что кому за дело? – с досадой молвила Дарья Сергевна.
– Народ – молва, сударыня. Никто ему говорить не закажет. Ртов у народа много – всех не завяжешь… – Так говорила Анисья Терентьевна, отираясь бумажным платком и свертывая потом его в клубочек. – Ох, знали бы вы да ведали, матушка, что в людях-то про вас говорят.
– Что такое? – чуть слышно спросила Дарья Сергевна. Вспомнились ей слова Ольги Панфиловны.
– Да вот хоть бы сейчас на базаре, – ответила Анисья Терентьевна. – Стоит Панфилиха у возов с рыбой, а сама так и рассыпается, так и рассыпается… И все-то про вас, все-то про вас да про Марка Данилыча… Им, говорит, греховодникам, и без венца весело живется. Без стыда, говорит, живут ровно муж с женой… Да и пошла, и пошла… А еще барыня, благородная!.. Ну да как же не благородная?.. Стоит взглянуть на харю анафемскую, тотчас по рылу знать, что не простых свиней… Отец-от отопком щи хлебал, матенка на рогожке спала, в одном студеном шушунишке[36] по пяти годов щеголяла, зато какая-то, пес их знает, была елистраторша, а дочку за секлетаря, что ли, там за какого-то выдала… Родословная, видишь!.. А какое у них родословье?.. От ерника балда, от балды шишка, от шишки ком!..[37] А вы еще, сударыня, такую паскуду до себя допускаете! Перво-наперво – неверная, у попов у церковных, да у дьяконов хлеб ест, всяко скоблено рыло, всякого табашника и щепотника за добрых людей почитает, второ дело смотница, такая смотница, что не приведи Господи. Только на самое себя сплеток не плетет, а то на всех, на всех, что ни есть на свете людей… А вы еще на глаза ее к себе допускаете. Не дело, Дарья Сергевна, не дело!.. Видите, какая от нее благодарность-то – у кого ест да пьет, на того и зло мыслит.
Не ответила Дарья Сергевна.
– Ахти, засиделась я у вас, сударыня, – вдруг встрепенулась Анисья Терентьевна. – Ребятенки-то, поди, собралися на учьбу, еще, пожалуй, набедокурят чего без меня, проклятики – поди, теперь на головах чать по горнице-то ходят. Прощайте, сударыня Дарья Сергевна. Дай вам Бог в добром здоровье и в радости честную Масленицу проводить. Прощайте, сударыня.
И тихой походкой, склоня голову, пошла вон из горенки.
Убитая нежданными вестями, Дарья Сергевна вся погрузилась в не испытанное еще ею доселе горе от клеветы. Вся она была поглощена тем горем. Краем уха слушала россказни мастерицы про учьбу ребятишек, неохотно отвечала ей на укоры, что держит Дуняшу не по старинным обычаям, но, когда сказала она, что Ольга Панфиловна срамит ее на базаре, как бы застыла на месте, слова не могла ответить… «В трубы трубят, в трубы трубят!» – думалось ей, и, когда мастерица оставила ее одну, из-за густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы. Пересела Дарья Сергевна к пяльцам, хотела дошивать канвовую работу, но не видит ни узора, ни вышиванья, в глазах туманится, в висках так и стучит, сердце тоскует, обливается горячею кровью. Опираясь на столы и стулья, вышла она в другую горенку, думала стать на молитву, но ринулась на кровать и залилась слезами.