– Какими это судьбами не в урочное время пожаловал к нашему убожеству? – тихо промолвила мать Филагрия. – В прежние годы летом всегда приезжал, а теперь вдруг перед Масленицей. Уж здоровы ли все, Ермолай Васильич и домашние его?
– Славу Богу, и Ермолай Васильич и все его домашние здравствуют и вам кланяться наказывали, – отвечал Семен Петрович. – А так как довелось мне по хозяйскому делу в Москву ехать, так Ермолай Васильич и заблагорассудил, чтоб я теперь же заехал к вам в Комаров с ежегодным подаянием, какое каждый раз от него посылается.
– Спаси Господи и помилуй своими богатыми милостями благодетеля нашего Ермолая и всех присных его, – встав с места и кладя малый начал, величаво сказала Филагрия. – Клавдюша! – кликнула она незнакомую Семену Петровичу послушницу, что у новой игуменьи в ключах ходила.
Неслышными шагами вошла та и смиренно стала у притолоки.
– Поставь, Клавдеюшка, самовар да сбери нам чайку поскорее, – сказала мать Филагрия. – Да закусочек поставь закусить, водочки, мадерцы, еще что там есть.
– Слушаю, матушка, – с низким поклоном ответила послушница и торопливо вышла вон из кельи.
– Что матушка Манефа, как ее спасение? – спросил, немножко помолчав, Семен Петрович.
– Что матушка Манефа? Стара, дряхла, но духом бодра, плотью же немощна, – отвечала Филагрия. – Всего больше по хилости своей да по слабости телесных сил и поставила она меня на свое место в начальницы обители. А это дело нелегкое. Особенно трудно ладить с окольными мужиками, каждому стащить бы что со скита, Бога не боятся, и совести нет в глазах. Ну да, Бог даст, ежели оставят нас на старых местах, уладимся с ними, теперь они все нашей выгонки ждут и надеются, что обительские строения им достанутся. Тяжело с ними ладить, ох как тяжело, Семен Петрович! Скажите Ермолаю Васильичу – не оставил бы нас, убогих, при теперешних наших тесных обстояниях своими благодеяниями… Привезли ли что-нибудь?
– Как же, привез, матушка, – отвечал саратовский приказчик. – Только Ермолай Васильич наказывал отдать из рук в руки матушке Манефе. Должно быть, не знает о перемене у вас в обители.
– Матушка Манефа ни в какие дела теперь не вступает, все дела по обителям мне препоручила, – сказала мать Филагрия. – Теперь она здесь, в Комарове, приехала сюда на короткое время, а живет больше в городе, в тех кельях, что накупила на случай выгонки. Целая обитель у нее там, а я здешними делами заправляю, насколько подает Господь силы и крепости. Отдайте мне, это все одно и то же. И прежде ведь матушка Манефа принимала, а расписки всем я писала. Ермолаю Васильичу рука моя известна.
– А матушку Манефу можно видеть? – спросил Семен Петрович.
– Никак нельзя, – отвечала Филагрия. – Еле бродит, вряд ли до весны дотянет.
Семен Петрович передал письмо и деньги матери Филагрии. Та, прочитавши письмо, молча и низко поклонилась, потом сосчитала деньги и написала расписку.
– Долго ли здесь прогостишь? – спросила она его.
– Гостить долго мне не приходится, – ответил Семен Петрович. – В Москву спешу по хозяйским делам. Завтра бы утром, пожалуй, и выехал.
– А здесь-то у кого пристал? – спросила Филагрия.
– Да все на старом насиженном месте, у матушки Таисеи в обители, – сказал Семен Петрович.
– Напрасно, не советовала бы я, – молвила на то мать Филагрия. – И Таисея напрасно приняла тебя. Время теперь опасное, хоть до лета, по письмам наших петербургских благодетелей, ничего и не предвидится, а все-таки на грех могут нагрянуть. И вдруг в женской обители постороннего мужчину найдут. И, Бог знает, что из этого выведут. Ноне сторонние, что в Комаров приезжают, у иконника, у Ермилы Матвеича, пристают. Вот бы тебе там и остановиться, а ты по-прежнему прямо в святую обитель. И Таисея-то дура набитая, что пустила тебя… Ну, да один-от день еще, пожалуй, ничего, авось Бог милостив, а ежели дольше останешься в Комарове, к Ермилу Матвеичу переходи, там дело безопаснее.
Под это слово послушница Клавдеюшка внесла самовар и принялась уставлять стол чайным прибором, а другой разными закусками и напитками.
– Подкрепитесь-ка наперед водочкой либо винцом каким-нибудь, а после того и за чаек примемся, – молвила мать Филагрия.
Семен Петрович не заставил долго просить себя, выпил и закусил.
За самоваром мать Филагрия продолжала рассказ свой о тяжести обительских хлопот, что так неожиданно легли на ее плечи, жаловалась на судьбу, но обо всем говорила строго, с невозмутимым спокойствием.
– И по всей обители хлопотать, и по всем другим скитам, – говорила мать Филагрия. – К нам по-прежнему, как при матушке Манефе, все благодетели имеют доверие и на наше имя высылают подаяния. И отовсюду, особенно из Петербурга и Москвы, письма к нам только пишут, а в них пишется все, что и до других скитов касается. От одного от этого голова иной раз кругом пойдет. А тут еще разбирай иной раз ихние свары да ссоры. Тяжеленько, Семен Петрович, иной раз очень тяжко приходится. Вы скажите обо всем об этом Ермолаю Васильичу, пожалел бы хоть сколько-нибудь нас, смиренных. Водочки-то другую рюмочку искушали бы, – прибавила она, указывая гостю на столик с напитками и закусками. – Осетринки кусочек возьмите, отменная осетрина, мало бывает такой, а в продаже и вовсе нет. От Смолокуровых, от Дарьи Сергевны на помин души Марка Данилыча прислана.
– Захлопоталась сама-то, должно быть, – заметил Семен Петрович. – Ведь в скорости после родительских похорон Дуня была просватана за Петра Степаныча.
Бровью даже не повела мать Филагрия при словах Семена Петровича. Хоть иноческая наметка была у нее совсем назад закинута, но в лице ее незаметно было ни малейшего волнения, как будто разговор касался людей, совершенно ей чуждых.
– Что же? – твердым и спокойным голосом, помолчав немного, проговорила она. – Оба они люди мирские, иночества на них не возложено. Еще в земном раю, насажденном на востоке, Господь Бог сказал: «Не добро быти человеку единому, сотворим ему помощника». Не обретеся такового, и Господь создал Адаму жену. И апостол сказал: «Лучше жениться, чем разжигаться»[614]. Самоквасов, сказывают, от дяди большое богатство получил, а у нее в шесть либо в семь раз того больше. Слава Богу, есть чем жить, есть чем хозяйство управить. А хозяйство самое первое дело, как у богатых, так и у неимущих. Ее разумом и добрым нравом Господь не обидел, и, если удастся ей забрать мужа в руки, у них в дому самым лучшим порядком пойдет и хозяйство, и все, а если он станет всем в дому верховодить, рано ли, поздно ли, ихнее богатство прахом пойдет. Кланяйтесь, Семен Петрович, им от меня – и ему и ей; скажите, старица, мол, Филагрия доброго здоровья и от Бога счастья желает им.
И с этими словами опустила на лицо наметку из двойного флера.
– Мадерцы хоть рюмочку искушали бы, – величаво промолвила она. – Вино хорошее, из Москвы благодетелями прислано.
На этот раз твердый голос ее будто немного дрогнул, и, как ни укрыто было лицо ее под двойною наметкой, Семену Петровичу показалось, будто слеза блеснула на очах матери Филагрии. Но тотчас же все исчезло, и пред ним по-прежнему стояла спокойная, ничем не возмутимая мать игуменья.
– Еще маленькую калишку, Семен Петрович, извольте выкушать. На дорожку посошок, – сказала она, слегка улыбаясь.
– Прощайте, Семен Петрович, – сказала ему она. – Ермолаю Васильичу и всем домашним его поклонитесь от меня и ото всей нашей обители. Скажите им, что мы всегдашние их молитвенники. А ответ сегодня же вам пришлю. Только насчет будущего времени, прошу я вас, у матери Таисеи и ни в какой другой обители не останавливайтесь, а случится приехать в наш скит, взъезжайте к Ермилу Матвеичу, иконнику. Строго об этом накажу и матери Таисее и прочим игуменьям. Прощайте, Семен Петрович, всякого вам благополучия.
Величаво, спокойно и без малейшего смущения простилась мать Филагрия с заезжим саратовцем, не раз бывшим свидетелем затейных проказ ее. Стояла она пред ним, ровно совсем другой человек, чем полгода тому назад, когда они собирали к венцу Василья Борисыча.