– Да я все насчет того же, порадей ты об нас, помоги в нашей беде, – говорил дядя Архип.
– Сказано ведь вам; так нет, лезут!
– По рублику бы с брата мы поклонились вашей милости – шестидесятью целковыми… Прими, сударь, не ломайся!.. Только выручи, Христа ради!.. При расчете с каждого человека ты бы по целковому взял себе, и дело бы с концом.
– Ишь что еще вздумали! – гневно вскликнул приказчик. – Стану из-за такой малости я руки марать!.. Пошел прочь!.. Говорят тебе, не мешай.
– Ты, Василий Фадеич, не гневись. Скажи свою цену. Бог даст, сойдемся как-нибудь, – не трогаясь с места, говорил дядя Архип.
Замолк Василий Фадеев, стал писать свою лепортицу, а дядя Архип не отходит от дверей казенки.
– Полтораста! – вполголоса пробурчал приказчик после короткого молчанья, кладя перо и глядя в упор на дядю Архипа.
– Не многонько ли будет, Василий Фадеич?.. – посмелей прежнего заговорил дядя Архип. – Пожалей нас хоть маленько, не под силу будет такой суймой[74] нам поступиться твоей милости.
– Полтораста, – еще тише промолвил приказчик и снова взялся за перо.
Помялся на месте дядя Архип. Протягивая в казенку руку, сказал:
– Так и быть, куда ни шло, получай три четвертухи, семьдесят пять целковых, значит.
Молчит Фадеев.
– Будет с тебя, милый человек, ей-Богу, будет, – продолжал Архип, переминаясь и вертя в руках оборванную шляпенку. – Мы бы сейчас же разверстали, поскольку на брата придется, и велели бы Софронке в книге расписаться: получили, мол, в Казани по стольку-то, аль там в Симбирске, что ли, что уж, тебе виднее, как надо писать.
– Сколько вас? – не поднимая с бумаги глаз, спросил приказчик.
– Шестьдесят человек, – ответил дядя Архип.
– По два целковых с брата, – чуть слышно проговорил Василий Фадеев.
– Нет, уж ты сделай такую милость, возьми три четвертухи, пожалей нас, родимый, ведь кровь свою отдаем – ты это подумай, – умолял дядя Архип.
– Как задержат у водяного да по этапу домой погонят, так не по два целковых убытку примете, – шепотом почти сказал Фадеев.
– Да, оно так-то так, что про это говорить. Вестимо, больше потерпишь, да уж ты помилосердуй, заставь за себя Бога молить… Ведь ты наша заступа, на тебя наша надежа – как Бог, так и ты. Сделай милость, пожалей нас, Василий Фадеич, – слезно умолял дядя Архип приказчика.
Сладились наконец. Сошлись на сотне. Дядя Архип пошел к рабочим, все еще галдевшим на седьмой барже, и объявил им о сделке. Тотчас один за другим стали Софронке руки давать, и паренек, склонив голову, робко пошел за Архипом в приказчикову казенку. В полчаса дело покончили, и Василий Фадеев, кончивший меж тем свою лепортицу, вырядился в праздничную одежу, сел в косную и, сопровождаемый громкими напутствованиями рабочих, поплыл в город.
Меж тем во всем караване кашевары ужин сготовили. Пользуясь отъездом Василья Фадеева и тем, что водоливы с лоцманом, усевшись на восьмой барже, засаленными, полуразорванными картами стали играть в три листика, рабочие подсластили последнюю свою ужину – вдоволь накрали рыбы и навалили ее во щи. На шестой да на седьмой баржах щи были всех вкусней – с севрюгой, с осетриной, с белужиной. Супротив других обижены были рабочие на восьмой барже – там нельзя было воровать: у самого лаза в мурью лоцман сидел с водоливами за картами; да и кладь-то к еде была неспособная – ворвань… Хорошо поужинали, на руку было рабочим, что вдвое супротив обычного ели, щи-то заварены и каша засыпана были еще до того, как слепые сбежали. Иным и в рот уже не лезло, да не оставлять же добро – понатужились и все дочиста поели.
Две трети рабочих, наевшись, тотчас же спать завалились, человек с двадцать в кучу собралось. Опять пошло галденье.
Как на каменну стену надеялись они на Василья Фадеева и больше не боялись ни водяного, ни кутузки, ни отправки домой по этапу; веселый час накатил, стали ребята забавляться: боролись, на палках тянулись, дрались на кулачки, а под конец громкую песню запели:
Как споем же мы, ребята, про кормилицу,
Про кормилицу про нашу, Волгу-матушку,
Ах, ну! Ох ты мне! Волгу-матушку.
Мы поплавали по матушке и вдоль, и поперек,
Истоптали мы, ребята, ее круты бережки,
Ах, ну! Ох ты мне! Ее круты бережки.
Исходили мы на лямке все ее желты пески,
Коли плыли мы, ребятушки, от Рыбной к Костроме.
Ах, ну! Ох ты мне! Как от Рыбной к Костроме.
А вот город Кострома – гульливая сторона,
А пониже ее Плес, чтоб шайтан его пронес.
Ах, ну! Ох ты мне! Чтоб шайтан его пронес.
За ним Кинешма да Решма – тамой девушки не честны,
А вот город Юрьевец – что ни парень, то подлец.
Ах, ну! Ох ты мне! Что ни парень, то подлец.
В Городце-то на горе по три девки на дворе,
А вот город Балахна – стоят полы распахня.
Ах, ну! Ох ты мне! Стоят полы распахня.
А вот село Козино – много девок свезено,
Еще Сормово село – соромники наголо.
Ах, ну! Ох ты мне! Соромники наголо.
А вот Нижний городок – ходи, гуляй в погребок,
Вот Куманино село, в три дуги меня свело.
Ах, ну! Ох ты мне! В три дуги меня свело!
А вот Кстово-то Христово, развеселое село,
Хоша чарочка маленька, да винцо хорошо.
Ах, ну! Ох ты мне! Да винцо хорошо.
Вот село Великий Враг – в каждом доме там кабак,
А за ним село Безводно – живут девушки зазорно.
Ах, ну! Ох ты мне! Живут девушки зазорно.
Рядом тут село Работки – покупай, хозяин, водки.
Вот Слопинец да Татинец – всем мошенникам кормилец.
Ах, ну! Ох ты мне! Всем мошенникам кормилец
[75]…
Громче и громче раздается по каравану удалая песня. Дядя Архип молча и думчиво сидит у борта и втихомолку ковыряет лапотки из лык, украденных на барже соседнего каравана. На своем красть неловко – кулаки у рабочих, пожалуй, расходятся.
– Чего заорали, чертовы угодники? Забыли, что здесь не в плесу? – крикнул он распевшимся ребятам. – Город здесь, ярманка!.. Оглянуться не успеешь, как съедут с берега архангелы да линьками горла-то заткнут. Одну беду избыли, на другую рветесь!.. Спины-то по плетям, видно, больно соскучились!..
Смолкли певуны, не допели разудалой бурлацкой песни, что поминает все прибрежье Волги-матушки от Рыбной до Астрахани, поминает соблазны и заманчивые искушенья, большею частью рабочему люду недоступные, потому что у каждого в кармане-то не очень густо живет. Не вскинься на певунов дядя Архип, спели б они про «Суру реку важную – донышко серебряно, круты бережки позолоченные, а на тех бережках вдовы, девушки живут сговорчивые», спели бы, сердечные, про свияжан-лещевников, про казанских плаксивых сирот, про то, как в Тютешах городничий лапоть плел, спели бы про симбирцев гробокрадов, кочанников, про сызранцев ухорезов, про то, как саратовцы собор с молотка продавали, а чилимники[76], тухлая ворвань, астраханцы кобылятину вместо белой рыбицы в Новгород слали. До самой Бирючьей Косы пропели бы, да вот дядя Архип помешал.
И дело говорил он, на пользу речь вел. И в больших городах и на ярманках так у нас повелось, что чуть не на каждом шагу нестерпимо гудят захожие немцы в свои волынки, наигрывают на шарманках итальянцы, бренчат на цимбалах жиды, но раздайся громко русская песня – в кутузку певцов.