Последних слов Устюгова не было слышно. Дряхлый сказатель ослаб и впал в беспамятство. Тогда началось радение – кто подпрыгивает, кто приплясывает, иные, ровно мертвые, лежат на полу без движения, глаза у них расширились, глядят бессмысленно, изо рту пена клубом. Падучая![543]
А песня, грустная, печальная песня громче и громче поется в сионской горнице. Ножной топот, исступленные визги и дикие, неистовые крики раздаются по ней. Поют Божьи люди:
Пойду, пойду, сын гостиный,
Ко тихому Дону.
Вступлю на кораблик,
Стану работати,
Труда прикладати,
Пот свой изливати,
В трубушку играти,
Верных утешати,
Верных изобранных,
Всех братцев, сестрицев,
Духовных, любовных.
Пойду, сын гостиный,
В зеленый садочек.
В саду побываю,
Древо покачаю.
Одно в саду древо,
Оно было мило,
А нонеча древо
Вдруг печально стало.
Спрошу, сын гостиный.
Печального древа:
«Отчего печально,
Отчего кручинно?»
Ответит то древо
Гостиному сыну:
«Государь надежа,
Батюшка родимый,
Оттого печально,
Оттого кручинно —
Вершинку сломало
От тучи от грозной,
Погоды холодной».
Во том во садочке
Стояла светлица,
Во той во светлице
Сидела девица,
Плакала, рыдала,
Гостя ожидала,
Гостя дорогого,
Батюшку родного
«Укрой ты нас, батюшка,
От тучи от грозной,
Погоды холодной!»
Когда все мало-помалу стихло, мерным голосом стал говорить кормщик. Все слушали его с напряженным вниманием. Говорил он, что рассказанное Григорьюшкой в наши дни повторяется. Говорил о бывшем землетрясенье на горе Араратской, как вершина ее сизыми тучами облеклась, как из туч лились ярые молнии потоками, как стонала земля и возгремели до той поры не слыханные никогда громы. Затряслась гора Араратская, растрескалась на части, оторвались от нее скалы и вечные льдины… И тогда вновь явился богатый богатина Господь Саваоф. Имя его осталось неведомым, а велел он себя называть «старцем иерусалимским». Рассказал Николай Александрыч, что за Кавказом их единоверцы, тамошние Божьи люди, признали старца того богом. Через шесть дней иерусалимского старца не стало. Но еще прежде, чем он оставил веденцов, назначил им по себе преемника, был бы у них и христом, и царем, и пророком, и первосвященником. И с той поры пошли по хлыстовским кораблям и корабликам смутные толки и неясные сказанья про араратского царя, Максима Комара. Говорили, что он во многом изменяет верованья и обряды, творит чудеса и что всякая воля его исполняется беспрекословно, без сомнений, без рассуждений, и что завел он в закавказских кораблях духовных жен.
– Вот он пишет к нам послание, – сказал Николай Александрыч.
И, вынув из стола письмо Егора Сергеича, прочитал:
– «Приведу вас от севера из хладных мразных стран в место вечного покоя, всякой радости и всякой сладости. С плачем изыдите из мест ваших, с весельем приидите сюда, в места благодатные. Через многие воды проведу я вас прямым путем, и вы не заблудитесь. Приидите же ко мне, избранные ото всех племен человеческих, – здесь, на горе Арарате, на райской реке на Евфрате обращу ваши нужды и печали на покой и отраду. Удержите же рыдания, удержите источники слезные – напою души жаждущие, напитаю души алчущие, на сердцах ваших напишу закон правды».
– Вот, – продолжал Николай Александрыч, – я все вам сказал. А из тамошних мест едет племянник наш Егорушко, скоро увидим его. Привезет он вести обо всем, что творится у наших братьев на подножьях горы Араратской. Вот я поведал собору о «веденцах». Сами судите, идти ли нам из здешних северных мест на юг араратский.
Сильно поразили Дуню сказанья Устюгова про Саваофа богатого богатину и про Ивана Тимофеича. Хоть и много говорила она про новую принятую ею веру с Марьей Ивановной и с Луповицкими, но никто из них, даже ее подруги, Варенька с Катенькой, о том ни слова не говаривали. Много бывало у них бесед, но все говорилось об умерщвлении плоти, о радениях, о хождении в слове, о таинственной смерти и воскресении; сказаний о новых христах разговоры их не касались.
Призадумалась Дуня, услыхав столь много нового и непонятного. «Стало быть, не вся их тайна открыта мне… Всего не хотели сказать… И другие, верно, есть тайности, а мне не открывают их… Да, я, видно, из малого ведения! Мне нужно молоко, как сейчас говорила Марья Ивановна… Так вот они какие!.. А третьего дня уверяли, что ведением своим я достигла всего; Николай Александрыч сказал, что теперь велик мой дух на земле и что мне недостает только духовного супружества… Но что ж это за духовный супруг? Больше года слышу про него, а все еще не знаю, что это такое… Скрывают от меня, все скрывают, а уверяют, что вся тайна мне поведана, что я знаю все, и земное и небесное… А я ровно ничего не знаю… Зачем же уверять?.. Для чего они таятся?.. Живя здесь для них, я отстала от многого… Вот послезавтра первый спас – Успенский пост начнется, а я должна буду с ними скоромиться. Согрешила – середу, пятницу нарушила, Петров пост нарушила, Успенского нарушить нельзя!.. Что буду делать?..»
Погруженная в раздумье, Дуня не чувствовала восторга, что каждый раз находил на нее на радениях. Сидит безмолвная, недвижимая, взоры у ней строгие, взгляд суровый. А меж тем громче и громче раздаются неистовые вопли, плач и рыданья. Ждут не дождутся на кругу пророчицы. Ждут не дождутся Дуни. Все жаждут слышать из уст ее проречения… А она ровно мертвая. Склонила голову в изнеможенье, пребывая в строгом бесчувственном покое.
– Скажи, блаженная!.. Вещай слова пророчества!.. Пролей из чистых уст твоих сказанья несказанные!.. – Так сам кормщик молил Дуню, крестясь на нее обеими руками и преклоняясь до земли.
Молчит Дуня. Ни слова в ответ.
«Зачем скрывают? – сама думает. – Ведь я приведена. Зачем же смущают ни с чем не сообразными богохульными рассказами про какого-то верховного гостя, про каких-то Ивана Тимофеича да царя Максима?.. Зачем отторгли они меня от всего, к чему я с малых лет привыкла? А была я тогда безмятежна, сомнений не знала и тревог душевных не знала».
– Вещай, чистая, святая душа!.. Скажи глаголы истины!.. Сподобилась ты дара пророческого, осветилась душа твоя светом неприступным. Ты избранница, ты уготованная агница!.. – Так ублажали Дуню хлысты, собранные в сионской горнице.
И с плачем, и с воплями, и с рыданьями припадали к ногам ее.
Недвижима Дуня. Не слышит слезных молений. Сидевшие возле нее Варенька с Катенькой, Марья Ивановна с Варварой Петровной то просят, то понуждают ее «в слове ходить». И тех не слышит Дуня, вспоминается ей дом родительский.
«У Макарья теперь тятенька, – одна за другой приходят мысли к ней. – В хлопотах да в заботах сидит в мурье каравана. Не так жил летошний год со мной… Кто его теперь порадует, кто утешит, кто успокоит?.. Когда-то увижусь с ним?.. Когда-то по-прежнему стану коротать с ним время, да еще с сердечной Дарьей Сергевной?.. Что я за агница обетованная? Кому я обетованная?.. Бежать, бежать!.. Или в самом деле нет отсюда возврата?»