Кончил Хлябин, а Марко Данилыч все сидит, склонивши голову… Жалко ему брата, но жалко и денег на выкуп… Так и сверкает у него мысль: «А как воротится да половину достатков потребует? Дунюшка при чем тогда?.. Да врет Корней, врет и этот проходимец, думает за сказки сорвать с меня что-нибудь. Народ теплый. Надобно, однако, чтобы ни он, ни Корней никому ни гу-гу, по народу бы не разнеслось. Дарья Сергевна пуще всего не проведала бы… Обоих – и Корнея, и выходца – надобно сбыть куда-нибудь… А жаль Мокеюшку!.. Шутка ли, двадцать с лишним годов в басурманской неволе? Сколько страху, сколько маяты принял сердечный!.. Да врет проходимец… Не может быть того».
А долговязый Хлябин все стоит да стоит, все ждет ответа на свои речи.
– Рассказал ты, братец, что размазал, – молвил наконец ему Марко Данилыч. – Послушать тебя, так и сказок не надо… Знатный бахарь![417] Надо чести приписать! А скажи-ка ты мне по чистой правде да по совести – сам ты эти небылицы в лицах выдумал али слышал от какого-нибудь бахвала?
– Истинную правду вам сказываю, вот как перед самим Христом, – вскликнул Терентий и перекрестился. – Опричь меня, других выходцев из хивинского полона довольно есть – кого хотите спросите; все они знают Мокея Данилыча, потому что человек он на виду – у хана живет.
– Знаю я вас, хивинских полонянников, – молвил, нахмурясь, Марко Данилыч. – Иной гулемыга[418] бежит от господ аль от некрутчины, да, нашатавшись досыта, и скажется хивинским выходцем. Выгодно – барский, так волю дадут, а от солдатчины во всяком разе ушел… Ты господский, говоришь?
– Был господским, – отвечал Хлябин.
– Я наперед это знал, – молвил Смолокуров. – И чего ты не наплел! И у самого-то царя в доме жил, и жены-то царские в ситцевых платьишках ходят, и стряпка-то царем ворочает, и министров-то скалкой по лбу колотит!.. Ну, кто поверит тебе? Хоша хивинский царь и басурманин, а все же таки царь, – стать ли ему из-за пирогов со стряпкой дружбу водить. Да и как бы она посмела министров скалкой колотить? Ври, братец, на здоровье, да не завирайся. Нехорошо, любезный!
– Не верите мне, так у Корнея Евстигнеича спросите, – сказал на то Хлябин. – Не я один про Мокея Данилыча ему рассказывал, и тот казак, с коим мы из полону вышли, то же ему говорил. Да, опричь казака, есть и другие выходцы в Астрахани, и они то же самое скажут. А когда вышли мы на Русь, заявляли о себе станичному атаману. Билеты нам выдал. Извольте посмотреть, – прибавил Хлябин, вынимая бумагу из-за пазухи.
Внимательно прочитал билет Марко Данилыч и, сложивши его, молча отдал Терентью. «А ведь дело-то на правду похоже! – подумал он. – Эх, Мокеюшка, Мокеюшка!.. Сердечный ты мой!.. Как же теперь быть-то? Дунюшку ведь эдак совсем обездолишь!.. Ах ты, Господи, Господи!.. Наставь, вразуми, как тут поступить».
– Вот что, – надумавшись, сказал он Хлябину. – По билету вижу, что ты в самом деле вышел из полону. Хоша и много ты насказал несодеянного, а все-таки насчет брата я постараюсь узнать повернее, а потом что надо, то и сделаю. Этот оренбургский татарин к Макарью на ярманку ездит?
– Каждый год ездит; там у него и лавка в Бухарском ряду, – отвечал Хлябин.
– Даст Бог, повидаюсь, потолкую с ним, ярманка не за горами, – сказал Смолокуров. – И ежели твои слова справедливы окажутся, уговорюсь с ним насчет выкупа. А теперь вот тебе, – прибавил Марко Данилыч, подавая Хлябину пятирублевую.
Тот с низким поклоном поблагодарил.
– Вы Субханкулову, ваше степенство, больше тысячи целковых ни под каким видом не давайте, – пряча бумажку в карман, молвил Хлябин. – Человек он хороший, добрый, зато уж до денег такой жадный, что другого такого, пожалуй, и не сыскать. Заломит и невесть что, узнавши про ваши достатки. А вы тогда молвите ему: как же, мол, ты, Махметушка, летошний год казачку Пелагею Афанасьевну у куш-бека[419] Рим Берды за пятьдесят тиллэ только выкупил, значит, меньше двухсот целковых, как же, мол, ты, дружище, енотаевского мещанина Илью Гаврилова у мяхтяра[420] Ата-Бишуева за семьдесят тиллэ выкупил?.. Я вам записочку напишу, за сколько кого он выкупал. А ежели Субханкулов скажет, что Мокея Данилыча надо у самого хана выкупить, а он дешево своих рабов не продает, так вы молвите ему: а как же, мол, ты, Махметушка, два года тому назад астраханского купеческого сына Махрушева Ивана Филипыча с женой да с двумя ребятишками у хана за сто, за двести тиллэ выкупил? Да тут же и спросите его: а сколько, мол, надо тебе вишневки на придачу киевской, скажите, отпущу, знаю-де, что его ханское величество очень ее уважает… Только скажите – перестанет лишки запрашивать.
– Сам же ты говоришь, что цена на полонянников ниже тысячи рублей на серебро. Так за что же я этой бритой плеши, Субханкулову, тысячу, а пожалуй, и больше отвалю?
– Хана не согласишь взять дешево за Мокея Данилыча, – молвил Хлябин. – Ему известно, что он из богатого рода. И другие, что с нами вместе в полон попали, про то говорили, и сам Мокей Данилыч не скрывался.
– Вот нужно было! – молвил с досадой Марко Данилыч. – Языки-то больно долги у вас там! Говорили бы да оглядывались, а то с дуру, как с дубу.
– Купца Богданова семипалатинского летошний год из полону выкупали, – сказал Хлябин. – Хлопотал не Субханкулов, а сибирский купец, тоже татарин. Узнали в Хиве, что Богданов из богатой семьи, так восемьсот лобанчиков[421] сорвали, значит, больше тысячи тиллэ[422], без малого, значит, четыре тысячи целковых. А про Мокея Данилыча тоже знают, что он из богатых. Ведь иные хивинцы и сами на Макарьевскую ездят и оттоле всякие вести привозят. Мокею Данилычу про свои достатки было никак не возможно скрыть – и без того бы узнали. Прежний-то его хозяин для того больше и мучил его, что был в надежде хорошие деньги за него взять.
Замолчал Марко Данилыч и, зорко поглядев на Хлябина, сказал:
– Что ж ты теперь хочешь с собой делать?
– Перво-наперво в деревне у себя побываю, сродников повидаю, – отвечал Хлябин, – а потом стану волю от господ выправлять.
– А потом? – спросил Смолокуров.
– А потом буду работы искать, – сказал Хлябин. – Еще в Астрахани проведал от земляков, что сродников, кои меня знали, ни единого вживе не осталось, – хозяйка моя померла, детки тоже примерли, домом владеют племянники – значит, я как есть отрезанный ломоть. Придется где-нибудь на стороне кормиться.
– Хочешь ко мне? – спросил Марко Данилыч.
– Не оставьте вашей добротой, явите милость, – низко кланяясь, радостно промолвил Терентий. – Век был служил вам верой и правдой. В неволе к работе привык, останетесь довольны… Только не знаю, как же насчет воли-то?
– Я сам об ней стану хлопотать, – вставая со скамьи и выпрямляясь во весь рост, сказал Смолокуров. – Скорее, чем ты, выхлопочу. А тебя пошлю на Унжу, лесные дачи там я купил, при рубке будешь находиться.
– Всячески буду стараться заслужить вам, Марко Данилыч, не оставьте, Христа ради, при моей бедности, – сказал Терентий Михайлов.
– Насчет жалованья потолкуем завтра, теперь уж поздно. Да и тебе с дороги-то отдохнуть пора, – сказал Марко Данилыч, направляясь из сада вместе с Хлябиным. – Все будет сделано… Не забуду, что братнину участь ты облегчил. Не оставлю… Ступай с Богом да кликни Корнея, в горницы бы ко мне шел… Вот еще что: крепко-накрепко помни мой приказ. Ни здесь, ни в деревне у сродников, ни на Унже и слова одного про Мокея Данилыча не моги вымолвить. Ранней болтовней, пожалуй, все дело испортишь. Про свои похожденья что хочешь болтай, а про братанича и поминать не смей. Слышишь?
– Слушаю, Марко Данилыч, исполню ваше приказанье, – ответил Хлябин. – Мне что? Зачем лишнее болтать?