И рад, и не рад был Марко Данилыч астраханским вестям. Потешало его известье о неудаче Орошина, и не мог он вспомнить без смеха, что промышленник ему в Харьковскую губернию заехал, в Зубцовский уезд, в город Рыльск, в село Рождествино, но очень не радовало известие о Меркулове с Веденеевым… Дело, многими годами насиженное, чего доброго, испакостят эти молокососы! Гневит и сильно заботит это Марка Данилыча, и переносит он злобу свою с Орошина на зятьев Зиновья Алексеича. «Угораздило же меня летось свести Доронина с Веденеевым – вот те и свел на свою голову… То хорошо, что сбили спеси у анафемы, да ведь того и гляди, что и всем рыбникам накладут в шапку окаянные, слетышки… Цены спускать!.. Эх, что вздумали отятые!..[402] Сквозь бы землю им в тартарары провалиться… И испек же промышленник, дай Бог ему доброго здоровья, Орошину лепешку во всю щечку. Молодец!.. Чать, искры из глаз посыпались, небо с овчинку показалось!.. Молодец промышленник!.. Люблю таких!..»
В одной рубахе, заткнув большие пальцы за шелковый скитский поясок, долго босыми ногами ходил взад и вперед по спальной Марко Данилыч. Сто раз на все лады передумывал, как бы и от доронинских зятьев без убытка остаться, и проклятику Орошину насолить хорошенько. Не вольная пташка с сука на сук перепархивает, хитрый ум разгневанного рыбника с мыслей на мысли переносится. Мыслей много, а домысла[403] нет. Ничего на разум не приходит. Хватил Смолокуров с досады кулаком по столу, плюнул, выругался и стал одеваться. Чай пора пить с Марьей Ивановной.
– Вот, сударыня Марья Ивановна, – сидя за чаем, сказал Марко Данилыч, указывая на Дуню. – Хоть бы вы ее вразумили. Родительских советов не принимает и слушать не хочет их.
– Что такое, Марко Данилыч? – с удивленьем спросила Марья Ивановна.
– Девица она, видите, уж на возрасте, пора бы и своим домком хозяйничать, – продолжал Марко Данилыч. – Сам я, покамест Господь грехам терпит, живу, да ведь никем не узнано, что наперед будет. Помри я, что с ней станется? Сами посудите… Дарья Сергевна нам все едино что родная, и любит она Дунюшку, ровно дочь, да ведь и ее дело женское. Где им делами управить? Я вот и седую бороду нажил, а иной раз и у меня голова трещит.
Вспыхнула немного Марья Ивановна. Сжавши губы и потупив глаза, сморщила она брови.
– К чему говорить об этом прежде времени, – сказала она. – Бог даст, поживете, ваши годы не слишком еще большие.
– Шестой десяток, барышня, доживаю, до седьмого недалеко… А знаете, что татары говорят?.. «Шестьдесят лет прошел, ума назад пошел», – с усмешкой молвил Марко Данилыч. – Ежели скоро и не помру, так недуги старости одолеют, да, по правде сказать, они, сударыня, помаленьку-то уж и подходят. А там впереди – труд и болезнь, как царь Давыд в псалтыре написал… А хворому да старому, барышня-сударыня, не до дел. Помощник нужен ему, а его-то у меня и нет. А ежели бы Господь сынком богоданным благословил меня, всем бы тогда я доволен был. И о Дунюшке не гребтелось бы, и дело-то было кому передать… А теперь одни только думы да заботы!..
– Живут же, не выходя замуж, – возразила Марья Ивановна. – Возьмите хоть меня, а осталась я после батюшки не на возрасте, как Дуня теперь, а ребенком почти несмысленным.
– Ваше дело, барышня, дворянское. У вас девицам можно замуж не выходить, а у нас по купечеству – зазор, не годится, – сказал Марко Данилыч. – Опять же хоша вы после батюшки и в малолетстве остались, однако же у вас были дяденька с тетенькой и другие сродники. А Дунюшка моя одна, как перстик. Опричь Дарьи Сергевны, нет никого у ней.
– Сироту не покинет Господь, – молвила Марья Ивановна. – Говорится же: «Отца с матерью Бог прибирает, а к сироте ангела приставляет».
– Конечно, так, барышня, – отвечал Марко Данилыч. – еще сказано, что «за сирого сам Бог на страже стоит», да ведь мы люди земные – помышляем о земном.
– То-то и есть, Марко Данилыч, что мы только о земном помышляем, а о небесном совсем позабыли, да и знать его не хотим, – сказала Марья Ивановна. – А на земле-то мы ведь только в гостях, к тому же на самый короткий срок, – настоящая-то наша жизнь ведь там.
– Против этого неможно ничего сказать, Марья Ивановна. Ваши речи как есть правильные, – отозвался Марко Данилыч. – Да ведь я по человечеству сужу, что, пока не помер я, Дунюшке надо к доброму, к хорошему человеку пристроиться.
– Полноте, Марко Данилыч, не невольте вы ее, – сказала Марья Ивановна. – Станете неволить – великий грех примете на душу. Нет больше того греха, как у человека волю отнимать… Великий грех, незамолимый!.. Не греховное наше тело, ведь разум и свободная воля составляют образ и подобие Божие… Как же сметь отнимать у человека свободную волю? Бог дал, а человек отнять хочет великий дар Божий… Это значит Бога обкрадывать. Подумайте об этом хорошенько. Нет, Марко Данилыч, – не принуждайте Дунюшки. Иначе Бога обидите, и он вас накажет.
Со страстным увлеченьем, громко, порывисто говорила взволнованным голосом Марья Ивановна. Глаза горели у ней, будто у исступленной. Немало тому подвился Марко Данилыч, подивилась и Дарья Сергевна, а Дуня, опустя взоры, сидела как в воду опущенная. Изредка лишь бледные ее губы судорожно вздрагивали.
– Нешто ее неволю я? – вскликнул с досадой Марко Данилыч. – Да сохрани меня Господи!.. А ваши речи, Марья Ивановна, скажу вам по душе и по совести, уж больно мудрены. Моему разуму их, пожалуй, и не понять… Говорите вы, что в свободе да в воле образ и подобие Господне, а нас, сударыня, учили, что смиренство да покорность угодны Господу… и в писании сказано: «В терпении стяжите души ваши». И хоша мне ваших речей не домыслить, а все-таки я с Дунюшки волю не снимаю – за кого хочет, за того и выходи. Об этом я давно уж ей говорю, с самого того времени, как она заневестилась, шестнадцать годов когда, значит, ей исполнилось.
– Дело доброе, – несколько спокойнее молвила Марья Ивановна. – И вперед не невольте: хочет – выходи замуж, не хочет, пускай ее в девицах остается. Сейчас вы от писания сказали, и я вам тоже скажу от писания: «Вдаяй браку деву доброе творит, а не вдаяй лучше творит». Что на это скажете?
– По писанию-то оно, пожалуй, и так выходит, да по человечеству-то не так, – отвечал Марко Данилыч. – Мало ль чего в писании-то: велено, к примеру сказать, око вырвать, ежели оно тебя соблазняет, а ведь мы все соблазняемся, без соблазна никому века не прожить, а кривых что-то немного видится. Опять же в писании-то не сказано, что худо то творит, кто замуж дочь выдает, а сказано «добре творит». Хоша мы люди непоученные, а святое писание тоже сколь-нибудь знаем. Апостол точно сказал: «Не вдаяй лучше творит», да ведь сказал он это не просто, а с оговоркой: «Сие же глаголю по совету, а не по повелению» и паки: «О девах же повеления Господня не имею» [404]. Вот тут, сударыня Марья Ивановна, и извольте-ка порассудить.
– Вот до чего мы с вами договорились, – с улыбкой сказала Марья Ивановна. – В богословие пустились… Оставимте эти разговоры, Марко Данилыч. Писание – пучина безмерная, никому вполне его не понять, разве кроме людей, особенной благодатью озаренных, тех людей, что имеют в устах «слово живота»… А такие люди есть, – прибавила она, немного помолчав, и быстро взглянула на Дуню. – Не в том дело, Марко Данилыч, – не невольте Дунюшки и все предоставьте воле Божией. Господь лучше вас устроит.
– Кто же ее неволит? – с ясной улыбкой ответил Марко Данилыч. – Сказано ей: кто придется по сердцу, за того и выходи, наперед только со мной посоветуйся, отец зла детищу не пожелает, а молоденький умок старым умом крепится. Бывали у нас и женишки, сударыня, люди все хорошие, с достатками. Так нет – и глядеть ни на кого не хочет.
– Пускай ее не глядит, – перебила Марья Ивановна. – Как знает, пусть так и делает. Верьте, Марко Данилыч, что Господь на все призирает, все к лучшему для нас устрояет. Положитесь на него. Сами знаете, что на каждую людскую глупость есть Божья премудрость. На нее и уповайте.