Козы не было. Не было и козленка. Евдоха обошла избу, заглянула в сенник, где, заняв все его тесное пространство, стоя спал жеребец. Она побродила по поляне, клича: «Козонька! Козонька!» Затем, поколебавшись, вошла в лес…
Дождь шел всю ночь. Евдоха, вымокшая до нитки, но так и не нашедшая беглянку, подошла к избушке. На крыльце, греясь под первыми лучами солнца, дремали коза с козленком. Евдоха перешагнула через них и, не чувствуя ничего, кроме бесконечной усталости, улеглась на свое место под окном.
Сон подхватил ее и, покачивая на огненных волнах, поволок куда-то. Она не сопротивлялась, лишь силилась время от времени открыть глаза. Когда это удавалось, она видела все ту же ночь и радовалась про себя, что не надо вставать и приниматься за утренние хлопоты. «Надо бы поправить моему мальчику одеяло, — спохватывалась она. — Дар так всегда беспокойно спит». — «Он не твой…» — слышалось ей в ответ. Мысленно она пыталась возразить, но огненная река качала ее все сильнее, и мысли начали с шипением плавиться, как сало на сковороде. «Это опять дождь, — догадалась она. — Шумит горячий дождь. Он не дает мне дышать». И она задержала дыхание. Это оказалось совсем нетрудно. Но кто-то с силой надавил ей на грудь, она закашлялась и вновь задышала. Каждый вдох отдавался болью во всем теле, и с каждым разом все больнее. Внезапно огненная река остыла и начала сковываться льдом. Ее перестало укачивать, но ледяной холод испугал ее. Боль ушла, но это было почему-то еще страшнее. «Перун, позаботься о моем Даре! — взмолилась она. — Его время пришло!..» Боль вернулась, по пальцам вновь потекло тепло, щеки, нос и веки тронул горячий воздух, но шел он от жарко пылающей живой печки.
Евдоха проснулась. Сквозь бычий пузырь в избушку проникало яркое солнце. В печи потрескивали поленья. Она забеспокоилась, что проспала и Дар до сих пор голодный, попробовала подняться, но вместо этого лишь слабо пошевелила пальцами. Очень медленно она повернула голову, посмотрела вверх и увидела мальчика. Под его запавшими темно-синими глазами чернели крути, на лице чересчур резко обозначились скулы, подбородок вытянулся. «Какой же он худенький!» — подумала Евдоха с жалостью.
Дар держал над ней руку ладонью вниз, и Евдоха ощущала в правом боку упругое колеблющееся тепло, словно ее осторожно поглаживали изнутри. Заметив, что она очнулась, Дар опустил руку и улыбнулся ей.
— Ты что-нибудь поел? — прошептала Евдоха.
— Со мной все хорошо, — ответил он.
— Сколько я спала?
Он поочередно согнул пять пальцев на левой руке, один на правой, кивнул утвердительно и произнес:
— По-моему, это шесть. Шесть дней.
«Как — шесть? — не поверила она и замерла, потрясенная. — Он заговорил!»
Дар приподнял ей голову и поднес к губам кружку.
— По-моему, это молоко.
Оно пролилось на подбородок и шею, но все же ей удалось сделать несколько глотков. Молоко, конечно же, было козье, но пахло еще чем-то, какой-то душистой травой, Евдохе незнакомой. Она хотела спросить об этом и еще о многом другом, но веки ее отяжелели, и она вновь забылась, на этот раз без сновидений и боли.
Через день она почувствовала себя настолько лучше, что, проснувшись, смогла самостоятельно сесть на лавке. За столом, положив голову на вытянутую руку, спал Дар. Тонкая детская слюнка тянулась от уголка рта к подбородку. Вдруг губы его дрогнули, и он жалобно забормотал:
— Кру вогт, мада?.. Хорд ушъ, мана?.. Лола, твиш сах?..[8]
Евдохе хотелось броситься к нему, утешить, обнять. Она попробовала встать на ноги, но голова у нее закружилась, и женщина, едва не упав, опять опустилась на лавку.
— Где ты, мама?..
— Я здесь, сынок! — крикнула она и заплакала.
Дар вздрогнул, открыл глаза и поднял голову, утирая рукавом рот:
— Что-нибудь стряслось?
— Ты звал свою маму, — промолвила Евдоха, всхлипывая. — Теперь я твоя мама…
Дар покачал головой:
— По-моему, это не так. Это, наверное, жаль. Но она… — он тронул лежащие на столе узорчатые ножны, — она та, кому принадлежит этот нож. Я чувствую это рукой. Это недобрая вещь, она может отнять жизнь. Мне жаль, что у мамы был нож.
Евдохе и радостно, и удивительно было слышать, как он говорит, как старательно подбирает слова, как речь его, споткнувшись, журчит дальше. Он говорил о серьезном, а интонация оставалась детской, и в этом было странное несоответствие, мешавшее ей вникнуть в смысл его речи. Она утерла слезы и спросила:
— Как же ты заговорил?
— Слушал тебя и научился.
— А козу ты сам подоил?
— Да. Смотрел на тебя и научился. — Он улыбнулся открытой и светлой улыбкой, как будто окошко распахнул. Улыбнулась и Евдоха, любуясь на него.
— Если б не ты, я бы умерла, — помолчав, сказала она.
— По-моему, да, — согласился он с детским простодушием, восприняв ее слова совершенно буквально. — Но этому ты меня не учила, это получается само собой. В тебе была большая боль, и я вынул ее.
— Вынул? И куда же потом дел?
— В печке сжег, — ответил он просто, — иначе она сожгла бы меня. По-моему, я скоро уйду.
Евдоха так и ахнула от неожиданности:
— Как уйдешь? Куда уйдешь?
Он сдвинул брови, что-то припоминая, и наконец вспомнил:
— В Заморочный лес. Где он, ты знаешь?
— Да что ты, миленький! — ужаснулась Евдоха. — Это ж через Дрянь идти, где нас чуть не убили с тобой! Да в том лесу нечисти испокон веков видимо-невидимо! Да зачем же ты пойдешь? А я без тебя как же?.. Нет, не отпущу тебя никуда!
Дар посмотрел на нее со строгим удивлением. Видя, что она вот-вот разрыдается, он отвернулся, затем встал и вышел из избы, но скоро воротился с горшком молока, разлил его в две глиняные кружки и поднес одну Евдохе. Она покорно взяла ее слабыми руками, но пить не спешила, глядя на мальчика с немой мольбой.
— Если ты не будешь, и я не буду, — сказал он слегка обиженно.
Евдоха вздохнула и отпила из своей кружки. Вдруг она осерчала:
— Да как же не совестно тебе меня мучить, сердце терзать! Да что ж это такое: малец от горшка два вершка, а своевольничает без всякого послушания! Никуда не пойдешь, так и знай! Это я, твоя мать, говорю. Ну, чего молчишь?..
— Я знаю, тебе страшно, — отозвался он. — Я тоже боюсь. Когда ты болела, ты разговаривала чужим голосом. Похожим на твой, но чужим. Ты сказала, чтобы я шел в Заморочный лес тем же путем, каким приехал сюда. Моя мама в той стороне, конь повезет меня к ней. А потом ты сказала, что мое время пришло, и просила Перуна заботиться обо мне. Перун — это бог, да? — Евдоха кивнула, вся трепеща. — А потом загорелась доска.
— Какая доска?
— Вот. — Дар взял со стола и показал ей обугленную пряничную доску с дырой посередине. — В столе тоже дырка. Огонь ушел в землю.
Евдоха склонила вниз голову. На земляном полу под столом было обозначено черное колесо с шестью спицами.
— По-моему, там мама, — сказал Дар. Он опять взял нож, вынул лезвие из узорчатых ножен и вдруг настороженно прислушался. Евдоха тоже услышала непонятный шум и отдаленный крик козленка. Дар вскочил со скамьи и кинулся к двери…
Черный ворон летел невысоко над землей, зорко выискивая в молодой траве суетливую мышь или оцепеневшего суслика. Он не был голоден. Час назад, учуяв падаль, он заметил внизу остатки лосиной туши, растерзанной волками. Прочее воронье в страхе шарахнулось прочь, когда солнце затмила тень огромной птицы, и пока незваный гость не насытился вдоволь, вонзая в протухлое мясо то один, то другой клюв, никто не посмел помешать его трапезе.
Ворон был сыт, и он наслаждался полетом и все не мог привыкнуть к этому чуду парения над землей, когда воздух под крыльями становится упругим и плотным и не позволяет разбиться, как медленная река не дает утонуть умелому пловцу. И все же он продолжал выискивать внизу слабую жертву. То хищное наслаждение, какое он испытывал при хрусте чужих позвонков и при созерцании того, как чья-то жизнь неумолимо гаснет в его острых когтях, было ничуть не меньшим, чем от полета.