Он был контужен, вернулся с фронта офицером, прапорщиком военного времени, с большим алым бантом на солдатской шинели и зелеными окопными погонами, на которых были нарисованы по одной звездочке. Политические убеждения бывшего студента юридического факультета, недоучившегося два года, были весьма расплывчатыми и в меру розовыми. Как большинство еврейских интеллигентов, он склонялся к меньшевикам, но фронтовой опыт подсказывал, что на каком-то этапе основная масса окопников пойдет за бескомпромиссными большевиками, обещающими крестьянину землю.
Так оно и получилось. Аркадий, хлебнувший окопной жизни, разошелся с меньшевиками, вышел из партии, солдатами был избран комиссаром полка и стал одним из самых молодых комиссаров. Впрочем, тогда все почти были молодыми... Он хорошо показал себя на Петроградском фронте, сражаясь против Юденича, был ранен, выжил благодаря тому, что его отец сохранил кое-какие связи в военных госпиталях, вернулся в строй, был вторично ранен, комиссован по состоянию здоровья и получил назначение в Наркомпрос, где шефом был сибарит, эстет, болтун и, бесспорно, настоящий эрудит Луначарский, пользовавшийся полным доверием Ленина.
Именно к этому времени относится начало создания серьезной коллекции картин.
Получилось так, что Аркадий оказался свидетелем захвата красноармейцами облюбованного ими для какого-то штаба уютного особняка. Они выбрасывали из дома лишнюю мебель, ненужную утварь и не понравившиеся им картины различных декольтированных дам и девиц, офицеров в ярких мундирах, толстомордых буржуев, причем многие выдирали из роскошных рам портреты, рамы оставляли, а холсты просто сваливали в общую кучу. Среди десятка изуродованных таким варварским обращением картин бывший студент, ныне сотрудник Наркомпроса, углядел несколько полотен, которые сразу же определил как этюды и подмалевки Левицкого к серии картин, запечатлевших смолянок, иными словами, сохранивших для потомства тип лиц русских девушек восемнадцатого столетия. Он вмешался, попытался убедить, что картины необходимо отнести в музей, что это народное достояние, но красноармейцы, все еще горящие ненавистью ко всему дворянскому, громким матом стали доказывать гражданину из бывших, что незачем беречь все эти портреты мамзелей и что костер для них – самое подходящее место. Бежать в наркомат просвещения и доставать грозную бумагу не было времени, он вспомнил фронтовые митинги, выхватил наган, закричал яростным голосом, что перестреляет всех врагов культуры молодой рабоче-крестьянской республики, и забрал с собой полотна, безжалостно выдранные из рам и подрамников самым варварским образом.
Он долго мучился, решая, передать ли спасенное народу, но, здраво рассудив, что народ уже в лице своих представителей, бойцов Красной армии отказался от этих сокровищ живописи, оставил все в подвале прадедова дома. Тем более что при ближайшем рассмотрении среди холстов оказалось два шедевра, выпустить их из рук он уже не мог: два прелестных девичьих лица с романтическими прическами и восторгом в глазах.
В годы НЭПа коллекция значительно увеличилась. Аркадий, как работник Наркомпроса, входил в различные закупочные комиссии, оценивал картины молодых художников. Пользуясь своим служебным положением, он покупал за бесценок те полотна, что были отвергнуты официальными закупочными комиссиями. Через полсотни лет его внук обнаружил, что дед обладал безукоризненным чутьем. Он не торопился покупать полотна русских академических мастеров. И еще он понял, что стоимость коллекции, независимо от его усилий, растет сама, потому что растут цены на произведения искусства. И можно выкраивать большие деньги для новых приобретений, расставаясь с тем, что в данный момент для тебя цены не представляет.
Чуть ли не в самый последний момент Аркадий получил, благодаря Луначарскому, удостоверение коллекционера. Как, во что это выльется в будущем, сохранится ли его валидити, он не знал. Но предчувствовал перемены и беспокоился за судьбу собрания. А оно росло. Так или иначе, за годы НЭПа у него в коллекции появились Шагал, Кандинский, Тышлер, Вальк – не главные их полотна, но подписанные и заметные, а кроме того, произведения молодых, отклоняющиеся от социалистического реализма в допустимых пределах, – Грабаря, Дейнеко, Рублёва, Ульянова...
На самом последнем издыхании благословенного НЭПа он исхитрился и сделал замечательное приобретение. В крупном старинном селе Хотьково, недалеко от обезображенного воинствующими безбожниками огромного православного храма он присмотрел дом, принадлежавший до революции церковному старосте. Когда громили храм, не пощадили и жилищ священников и служителей при храме. Дом старосты ограбили, непонятно зачем выломали рамы и двери, потом пытались сжечь, но толстенные красно-кирпичные стены огню не поддались, хотя вся деревянная начинка выгорела дотла. Так и стоял он несколько лет – ломать трудно, поднять и восстановить еще труднее. Размахивая мандатом от Наркомпроса, подтверждая его значимость извечным российским способом, барашком в бумажке, Аркадий добился, чтобы дом и прилегающий к нему большой садовый участок признали дачной застройкой, и он получил его в полную свою собственность, удивляя местных властителей очевидной бессмысленностью приобретения, когда в том же Хотькове можно было купить совершенно пригодные для жизни дома. Но дом старосты стоял на обрыве, спускавшемся к речке Пажа, из его окон открывался изумительный вид на великолепный железнодорожный мост, одним смелым прыжком соединивший два высоких обрывистых берега реки. Два раза в день по мосту проносились красные и голубые вагоны экспресса – во Владивосток и из Владивостока. Красота необыкновенная...
Аркадий, не торопясь, превратил дом в двухэтажный особняк с просторными службами и огромным садом, выстроил каменный подвал. Туда, в заказанных в различных частных мастерских несгораемых ящиках он потихоньку перевез свои сокровища – картины. И постепенно слухи о коллекции Сильверова, гулявшие по Москве и очень беспокоившие его, несмотря на своеобразную охранную грамоту за подписью Луначарского, стали умолкать. Он правильно рассудил – с глаз долой, из сплетен вон... А еще он, подумав и посоветовавшись с родителями, самоуплотнился: выделил несколько комнат в своем московском доме остро нуждающимся, живущим в подвалах и развалюхах. Родители перебрались в просторный хотьковский дом и жили там практически круглый год.
В конце двадцатых годов в разгар Шахтинскоего дела – суда над шахтинскими инженерами, якобы ставшими вредителями, Аркадий тяжело заболел. Его сотрясали жесточайшие приступы экземы. Ничто не помогало. Он едва не сошел с ума. Часами сидел, расчесывая зудящую, покрасневшую, сочащуюся эксудатом кожу.
Даже бывалые врачи-дерматологи ужасались тому, во что превращалось во время обострения его лицо – сплошная уродливая маска... Через много лет один крупный дерматолог высказал предположение, что эта болезнь возникла у деда на нервной почве: не случайно она совпала с Шахтинским делом, а ее сильнейшее обострение – с началом ежовщины. Бессонница, непрерывная чесотка, мокнущая кожа, присыпки, притирки, лекарства, походы к знахарям и бабкам-шептуньям, которые хоть и не в таком количестве, как ныне, но всегда были на Руси, – ничто не помогало. Дед страдал невероятно, и только сильная воля и жажда жизни, а еще любовь к искусству держали его на этой земле. Несколько раз его вызывали для бесед в различные органы, но, увидев страшную маску, в которую превратилось его лицо, оставляли в покое. Своеобразный жест человеколюбия со стороны органов, обычно оным не отличавшихся.
Так получилось, что ценой невероятных мучений и благодаря мужеству он избавился от еще более страшных мучений, которые поджидали бы его в лагере. А скорее всего и от расстрела...
Когда началась война, вспышки экземы, изнурявшие и мучившие его десять с лишним лет, загадочным, если не сказать, чудодейственным образом прекратились.
И он сразу же, как по мановению волшебства, почувствовал себя совершенно здоровым. Настолько здоровым, что по традиции семьи явился в военкомат и записался в ополчение.