«Я совершенно уникален, – как-то раз похвастался он Финн. – Попробуйте поискать Шнеегартена в вашем Гигле, или Гугле, или как там его – и никого, кроме меня, не найдете. Я единственный Шнеегартен в мире!» Старик начал работать в институте еще до войны и был советчиком и другом всех трех его основателей: промышленника Сэмюэля Курто, дипломата и коллекционера лорда Артура Ли и искусствоведа сэра Роберта Уитта.
Шнеегартен стал пионером в области использования рентгеновских и инфракрасных лучей для искусствоведческой экспертизы. С их помощью он создал целую базу отпечатков пальцев многих великих живописцев, дав, таким образом, в руки музейщикам вполне надежный способ отличить подлинник от ловкой подделки.
Старик уже давно отказался от публичных лекций и теперь все время проводил в своей просторной лаборатории, расположенной под самой крышей института. Чтобы добраться до него, Финн и Билли Пилгриму пришлось подняться по нескольким пролетам пыльной каменной лестницы, а потом – по витой чугунной, которая угрожающе дрожала и громыхала у них под ногами. Профессора они обнаружили в одной из комнат лаборатории: вставив в глаз ювелирную лупу, он протирал ватным тампоном фрагмент огромного полотна, изображающего какую-то турецкую или марокканскую уличную сцену. В воздухе витал слабый запах детского мыла.
Дело шло к вечеру, на улице опять шел дождь, и большие закопченные световые люки в крыше покрывала мелкая россыпь капель. Просторная комната была залита зыбким серебряным светом. Завидев Финн и Билли, профессор выронил лупу из глаза и быстро поднялся.
– А, моя американская подружка! – просиял он и подмигнул Билли. – Поверьте, сэр, будь я лет на семьдесят моложе, давно бы уже вскружил ей голову! Даже не сомневайтесь!
– А я бы, возможно, и не возражала, – улыбнулась Финн и игриво ткнула Шнеегартена в круглый живот.
Тот радостно расхохотался и ответил ей тем же. Финн представила ему Билли.
– Тот самый обедневший лорд, о котором вы говорили? Рад знакомству, ваша светлость.
– Просто Уильям или Билли, если угодно. Когда меня называют «ваша светлость», я чувствую себя архиепископом Кентерберийским.
Шнеегартен одобрительно улыбнулся.
– Над чем это вы работаете? – полюбопытствовала Финн.
– Над чрезвычайно грязным Делакруа, – вздохнул старик. – Одна из этих ужасных вещей из танжерской серии: все куда-то бегут и падают, грудастых женщин насилуют в причудливых позах, а раненые лошади умирают в страшных мучениях. Море насилия и бессмысленной активности. Квентин Тарантино своего времени!
Он взглянул на сверток под мышкой у Билли. Уходя от Талкинхорна, они завернули картину в розовую «Файнэншнл таймс» и сверху перевязали бечевкой.
– Это для меня? – догадался профессор.
– Да, – подтвердила Финн, а Билли передал пакет старику.
Тот скальпелем разрезал бечевку, бережно развернул газету, отложил ее в сторону и с интересом уставился на полотно.
– Да, ты права, – чуть погодя кивнул старик, – рама почти наверняка Фоггини. – Он опять вставил в глаз лупу и наклонился ближе к картине. – Мазки вполне соответствуют школе Рембрандта, а вот сюжет характерен скорее для Яна ван Лейдена или Виллема ван де Вельде. Посмотрите-ка на это небо. Ох уж эти голландцы! Вечно у них такое небо, точно настает конец света.
Профессор проворно повернул картину другой стороной и при помощи небольшого, сверкающего инструмента, похожего на шпатель, легко извлек ее из рамы. Его белые брови поползли вверх.
– Гм, очень странно. Холст поверх доски? Возраст холста вроде бы соответствует – примерно середина семнадцатого века, – а вот гвоздики гораздо моложе. Гвоздики уже из нашего времени.
– Того же периода, что и голландская бирка? – спросила Финн.
– Несомненно. Того же, что голландская, и того же, что немецкая. Это, кстати, штамп ОШРР – Оперативного штаба рейхсляйтера Розенберга.
– И что все это значит? – вмешался Билли.
– Вот, смотрите, – профессор указал на край доски костлявым пальцем, – холст прибит медными гвоздиками, но между ними видны отверстия и пятна от более ранних гвоздей. А вот здесь остались следы от старого подрамника. А это означает, что картина с изображением парусника была, скорее всего, написана где-то в середине семнадцатого столетия, во времена Рембрандта, а уже в двадцатом веке ее сняли с оригинального подрамника и перенесли на деревянную доску, на которой имеется штамп ОШРР и бирка галереи Гудстиккера. Как видите, картина была больше доски, и ее пришлось обрезать сверху, чтобы подпись Рембрандта оказалась на нужном месте.
– И зачем все это понадобилось?
– Возможно, как предположила Финн, затем, чтобы спрятать изображение на деревянной доске.
– А вы сможете снять холст? – взволнованно спросила Финн.
– Разумеется, – успокоил ее профессор. – Он ведь не приклеен, а просто прибит гвоздиками. Подождите минутку.
Он выбрал другой инструмент, напоминающий миниатюрные плоскогубцы, один за другим ловко вытащил все гвоздики и осторожно приподнял холст.
Как и надеялась Финн, под ним оказалась другая картина. На ней был изображен мужчина средних лет в красной бархатной блузе и шляпе с пером – типичной одежде зажиточного голландского бюргера. Он стоял на фоне эффектно задрапированной стены, рядом с маленьким столиком, на котором были разложены экзотические морские раковины и столь же экзотические медные инструменты, судя по всему навигационные, – один из них отдаленно напоминал секстант. В одной затянутой в перчатку руке мужчина держал книгу в светлом сафьяновом переплете, в другой – шпагу с богатым резным эфесом. Источником света служило узкое окно с цветными стеклами в левом углу картины. Витраж изображал какой-то герб: геральдический щит, увенчанный шлемом с пером, разделенный на два поля с контрастными желтыми и черными полосами; в одном поле – изображение полумесяца, в другом – французские лилии.
– Это же герб Богартов! – воскликнул Билли.
В правом нижнем углу стояла подпись художника – легкая и стремительная, совсем не похожая на ту, что они видели на холсте.
– Вот, полюбуйтесь, подлинный автограф Рембрандта ван Рейна, – торжественно объявил профессор.
– Значит, картина подлинная? – спросила Финн.
– Сейчас поглядим.
Шаркая сандалиями, профессор подошел к стоящему в дальнем углу компьютеру.
– В шестьдесят восьмом году я участвовал в специальной комиссии по наследию Рембрандта, – объяснял он, набирая что-то на клавиатуре. – Ее создало правительство Нидерландов, чтобы установить точное число его работ, сохранившихся до наших дней. В ней работали эксперты со всего мира. Мы не только устанавливали подлинность имевшихся полотен, но и по описаниям составили базу данных всех его известных работ. А кроме того, у нас в институте имеется специальный отдел, который устанавливает происхождение картин, перемещенных в результате холокоста, и, если свести те и другие данные, можно обнаружить много… Есть! – вдруг воскликнул он, явно довольный собой.
– Что есть? – нетерпеливо спросила Финн.
– Ваша картина. Похоже, у нее довольно таинственная судьба, – пробормотал старик, не сводя глаз с экрана. – Это портрет Вильгельма ван Богарта, написанный Рембрандтом в тысяча шестьсот пятьдесят девятом году. И в личных записях художника, и в архиве Богартов имеются записи о выплаченной и полученной за картину сумме. Вильгельму ван Богарту на момент написания портрета исполнилось тридцать семь лет. Картина никогда не переходила из рук в руки и хранилась в семье Богарт в Амстердаме вплоть до тридцать восьмого года, когда была украдена вместе с полудюжиной других полотен из семейной коллекции. Впоследствии ни одно из них не было найдено и нигде не всплывало. Нам этот портрет известен только по фотографии, которую по просьбе Богартов в тридцать седьмом году сделал Жак Гудстиккер.
– И где эта фотография сейчас?
– Она существует в двух экземплярах: один хранится в Вашингтоне, в Архиве холокоста, а другой – в Государственном художественном музее Амстердама.