Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

…Вообще, знаете, я не устаю восхищаться: как хорошо здесь все было продумано. Отделить паломника от помощника покаяния так, чтобы они не видели и не слышали друг друга, — психологически это было очень важно… У паломника не может возникнуть отвлекающего чувства личного озлобления, протеста, унижения. Помощнику не надо преодолевать жалость и сострадание… Вы ложитесь на стол, да, вот на этот, он похож на гладильную доску, не правда ли?… Люк в стене открывается, я задвигаю стол до середины, и пневматический пояс отделяет вас от соседнего помещения наглухо… Ваши ноги и тазовые части — там, а сами вы — здесь…

…Вообще, существует мнение, что голод, и холод, и бессонница помогают лучше, чем бичевание. Что покаяние получается более глубоким и серьезным… Человеку легче сосредоточиться на чувстве вины… Но другие говорят, что им совершенно необходимо чувство страха, а в посте этого нет… Да и не у всех есть время, чтобы провести неделю-другую в холодной келье…

…Ну вот, теперь все готово… Лягте на стол лицом вниз… Ноги я пристегиваю у щиколоток — это само собой разумеется… Но с недавнего времени мы начали пристегивать и руки. Потому что некоторые пытаются кусать их… Может остаться шрам… Сюда я наклеиваю датчики, чтобы следить за пульсом и давлением… Вообще вы не должны беспокоиться, в случае чего я немедленно приду на помощь… Если станет очень больно, говорите себе: «Через четыре минуты все кончится… через три минуты все кончится…» Иногда это помогает… Помощнику разрешается наносить пять ударов в минуту… Значит, для вас — всего пять минут.

Медсестра ушла в свою кабинку, плотно закрыла стеклянную дверь, села к пульту. На экране телевизора ей была видна соседняя комната, голая стена с овальными дырами люков, дежурный монах, зачитавшийся каким-то журнальчиком. Лицо его, как и положено, было скрыто хирургической маской. Вряд ли это правило было вызвано соображениями гигиены. Скорее — для сохранения анонимности. Но по тому, как он встал, как подошел к выдвинувшейся из люка консоли стола, как взглянул на лежавшее перед ним тело и потом на табло с назначенным числом ударов, как поднял руку с плеткой, медсестре показалось, что она узнала. Ну да, это был тот самый, на которого она написала жалобу два месяца назад. Потому что он явно терял контроль над собой, слишком входил в раж. Два раза доводил паломниц до обморока. С тех пор его больше не присылали. А теперь вот — снова. И длинные волосы, упрятанные под шапочку, и манера смотреть, откидывая голову назад, — конечно, это он.

Медсестра перевела взгляд на осциллограф. Пульс быстро дошел до ста двадцати и продолжал расти. На лицо паломницы, лежащей там, за стеклянной дверью, она старалась не смотреть. Напрасно она не вставила ей резиновую распорку в рот. Может искусать себе губы.

Цифры на счетчике ползли вниз слишком медленно. Семнадцать… Шестнадцать…

Все же какое-нибудь механическое устройство было бы гораздо лучше, чем человеческая рука. Слишком много зависит от характера, от настроения, от физической силы. Ей говорили, что попытки сконструировать делались, но до сих пор безуспешно. Как глупо! Существуют машины, умеющие думать за человека, а для такого простого дела…

Нет, все же этот длинноволосый невозможен. Восемь… Семь… Пульс между тем дорос до ста шестидесяти. Медсестра нажала на кнопку предупредительного сигнала. Вспышки красной лампочки замелькали на экране. Монах поднял блуждающие глаза, застыл с занесенной рукой… Потом, похоже, пришел в себя, переменил позу, убрал выбившуюся прядь.

Три… два… один…

На нуле пневматический пояс выпустил воздух, и стол автоматически въехал обратно в кабинет.

…Смазывая вздувшиеся рубцы на бедрах остужающей мазью, смывая с лица влажной губкой пот, слезы и расплывшуюся ресничную тушь, медсестра думала, что и эту женщину она тоже видела где-то раньше. В толпе паломников? В церкви на проповеди? В приемной Архива? В кафе? Впрочем, она уже чувствовала, что здесь считалось самым дурным тоном пытаться разузнавать что-то о встреченном человеке, запоминать, делать заключения. Тайна, анонимность — все это соблюдалось очень строго, даже старательнее, чем у врачей и адвокатов. А так как ей нравилось это место работы, она инстинктивно старалась подлаживаться и не запоминать женщин, проходивших через ее кабинет. Тем более что все они были почти одинаковы после того, что им приходилось здесь испытать, все нуждались в простейших утешениях, советах, подбадривании.

— …Все, теперь все уже позади. Вы были молодцом… Я дам вам с собой баночку этой мази, она очень помогает. Как вы себя чувствуете? Пульс постепенно успокаивается — это хорошо… Что вы сказали про боль? Очень сильная? Могу себе представить… Ах, ушла из груди… Да, вы знаете, мне и другие это говорили… Почти теми же словами… Что это оттягивает боль из души, из сердца — наружу, на кожу… Как лекарства оттягивают жар… А внутри наступает облегчение… Во всяком случае, на время… Оно и понятно: когда человеку так больно, он не может чувствовать себя виноватым… Ни в чем… Вы пока полежите, придите в себя… Потом я вызову вам такси… Нет, о машине своей пока забудьте… Некоторое время водить вы не сможете. Это исключено. Все будете делать только лежа или стоя…

Апрель, четвертый год после озарения, Нью-Хэмпшир

1

Под башмаком Джерри неоновая вывеска дискотеки в луже раскололась на сотни красно-синих блесток. Сильвана, взвизгнув, отскочила в сторону. Довольный Джерри вышел на середину лужи и подпрыгнул, ударяя обеими подошвами. Красно-синие брызги полетели до верхних ступеней крыльца. Сильвана вздела ладони к небу и пошла к стоянке машин.

— Ты видела, как та черненькая прижималась ко мне? — крикнул Джерри. — Мы с ней могли переплясать всех этих прыщавых недорослей.

— Смотри, как холодно еще, — сказала Сильвана. — Тоже мне апрель называется.

— Теперь мы поедем в боулинг. Я научу тебя катить шар без промаха. Ты еще не видела, как я катаю шары. Ого-го!

— Очень хорошо. Только дай мне ключи. А сам садись с другой стороны. После всех этих мартини…

— Знаешь, что та черненькая про тебя сказала? «Как замечательно сохранилась ваша матушка». Я чуть не упал! «Как, говорит, замечательно, что вы возите ее поразвлечься».

— Замолчи. Не буди во мне расистку.

— Все мое детство родители повторяли две фразы: «Так нельзя говорить» и «Так не принято поступать». Иногда мне кажется, что только это они и твердили. «Почему так нельзя говорить?» — спрашивал я. «Потому что так не принято». И все. Точка. Ты вот небось и понятия не имеешь, что принято, что — нет. Потому что тебе, что ни скажи, все как с гуся вода. Никакого воспитания, никакого понятия о приличиях. Ты не моя матушка.

— Воображаю, как мой Марио расписывает меня своим подружкам. Тоже, наверно, всех собак вешает. Это ведь так упоительно просто — все свои комплексы свалить на родителей.

— Но, с другой стороны, ведь и хорошо, что так! Зато у нас никаких склонностей к инцесту, никакой эдиповщины. Психоаналитики на нас не разживутся.

— Все же мне в дискотеке меньше понравилось, чем в баре с танцульками. Слишком все были целеустремленные, спортивные. И слишком молодые.

— Э-э, куда это ты заехала? Это не то место, где шары.

— Нет. Это наш мотель.

— Но я хотел тебе показать, как я катаю шары!

— В другой раз.

— Ол райт, ол райт. Будем катать другие шары — ха-ха! Но тоже без промаха.

— Джерри, ты совсем надрался. Подожди, я помогу тебе вылезти.

— Мой верный кий! Ее тугая луза! Слышишь, получаются почти стихи. Если бы меня не одергивали в детстве на каждом слове, мог бы вырасти замечательный поэт.

— Зачем тут два ключа? Ты что — снял два номера?

— Я раб еврейских предрассудков, я всех условностей — холоп…

— Пойдем-ка лучше в твой… Иначе мне потом тебя не перетащить…

Они вышли из темного каре выстроившихся машин, перешли освещенную площадку. Уворачиваясь от его поцелуев, кое-как, вслепую, она попала ключом в замочную скважину, толкнула дверь. В номере было душно и голо. Два стакана, запечатанные бумажной полоской, стояли на двух тумбочках по обе стороны двуспальной кровати.

60
{"b":"131674","o":1}