…И где вода? Гуси выпили.
И где гуси? В тростник ушли…
И где тростник? Девки выломали.
И где девки? Замуж вышли…
И где мужья? Они померли.
И где гробы? Они погнили.
…Когда стол собирали, думали загулять до рассвета, как водилось в прежние годы. Иль темнота вселенская так тесно объяла, что остудила застолье, иль все приустали за долгий суматошный день, но вдруг все разом скисли, загрустили, запозёвывали, запоглядывали на кровать…
"Бай-бай, бай-бай, ты собачка не лай…"
Так закончился год девяносто третий.
А утром небо заволокло, затянуло хмарью, с крыш закапало, от снегов поднялся влажный туманец. Стало промозгло, душно, словно апрель на дворе. С крыш обрушивался с грохотом подтаявший снег. Наши женщины решили навестить часовенку, что затаилась от постороннего взора у лесного святого родника, но ни дороги, ни стёжки туда по-за деревней; и, увязая в сыром снегу по рассохи, с кряхтеньем и бабьим визгом одолели они метров десять от околицы и, мокрые по пояс, вернулись обратно в избу. Восторг от деревенского житья сразу попритух; впереди ждал длинный день, ни света, ни телевизора, глухая тишина. Ну чем занять себя наезжему горожанину? Только спать, есть-пить, да сплетничать.
И тут вспомнилось, что обещана гостям деревенская баня. Уж так повелось нынче в народе: если хочешь заманить гостей в деревню, то обещай уху из свежины и парную. Баня слывет за ощутимый зажиток и хозяйственность; это почти роскошь… "Что, у вас даже баня есть своя?" – обычно переспрашивают, округляя в легкой зависти глаза, как будто век не мывались.
…А баенка у нас стоит под старым вязом в огороде. Половину занимает присадистая печь с котлом и, чтобы протопить, надо день убить, столь прожорлива она, неукладиста; надо кипящую воду сливать в баки не один раз, дров таскать охапками, чтобы каменье прокалилось, да после дать остояться с часок. Баня не новьё, ей уже лет пятнадцать, строил, как заехал на рязанщину, мох из пазьев синицы-трясогузки повыдергали, оконницы порасселись, половицы порассохлись, на потолке песок повысыпался в щели. В общем, с обрядней, надо сказать, мороки много; исстари повелось в деревне – чтобы баню урядить, надо вбить в неё целый день. (Хорошо ещё, если колодец рядом. Помню из детства: наш дом в Мезени стоял у болота, а родник был под угором, таскали воду за километр, но от бани не отступались.) Потому и говорится издавна: "банный день". Значит, все прочие труды невольно отступают на второй план, потерпят до завтра. Хозяин топит, жена пол, полок, потолок, лавки да и стены голиком с дресвою шоркает, щёлок в бочке наводит, бельё рубелем катает, шайки-тазы намывает. Так и стоит перед глазами эта незабытная картина, словно и не укатилась под обрыв с тех дней плывучая прорва лет. И вроде бы моркотны, суетны эти хлопоты, сколько надо убить драгоценного времени на помывку бренных телес, но мы же русские люди, а не турки остроголовые, не итальяшки-макаронники, и не спесивые французишки, чтобы телесную чистоту наводить из медного тазика, где воды с кружку. Для русского баня – это как бы разговленье после недельной работы на земле, телу – праздник, душе благое смущенье, а сердцу веселье. Как хорошо, поддав на каменицу, хлёстко пройтись берёзовым веником по истомлённым, жаждущим жара моселкам… Да нет, пожалуй, я на этом и остановлю всхлипы и придыхания, ибо изрядно уже понаписано в литературе о русской бане…
И вот пробили мы лопатами тропинёшку в зыбуне – получилась траншея по пояс; и стал я топить по заведённому порядку. Но только упустил из виду, что неожиданно оттеплило на воле, сырая сизая мгла повисла в воздухе, с крыш каплет, брёвна баенные отпотели, лавки отсырели. Эх, кто бы надоумил с вечера подбросить в топку охапку берёзовых поленцев, чтобы просушить стены… Калил, калил я баенку, наверное, костёр ополовинил, столько дровья извёл, и парилку-то вовремя закрыл, и веники-то замочил, кажется, сделал всё честь по чести, чтобы не втоптать себя в грязь перед друзьями-пересмешниками. И уже впотемни с дворовым фонарём отправились мы гуськом на помывку, растелешились, нырнули в парилку, зажгли свечу в стоянце; расселись мои друзьяки соколами на полке, приказывают сверху: "Ну-ка, друг Личутин, подкинь ковшичек, а мы испробуем свежего парка!" И приготовили веники. Зачерпнул я из котла кипяточку, плеснул на каменья, а от них лишь – пшик, и какая-то сырь пеленою развесилась в бане, ничего толком не видать и с потолка тут закапало, запоточило на наши головы. Ещё раза два пытался я пробудить бессердечную каменицу, вдохнуть в неё жизни, но только залил водою. И свеча тут сгасла. На ощупку, кой-как окатились – да и скорей в избу. И не столько напарились – сколько угорели, намерзлись, аж посинели, сидючи на полке… Посыпалось тут насмешек на мою грешную голову – не со злого сердца, но язвительных; и то ладно, хоть нашёлся повод посмеяться и выпить. Ведь кто на Руси после бани не примет рюмашку водчонки? Как говорят в народе, только Иисус Христос – у него руки приколочены, да телеграфные чашечки, что висят на столбе вниз головою.
И пока сидели за столом, поджидая, когда наши женщины вернутся из бани, зародилась в моей голове подозрительная мысль, что кто-то вадит нами, строит злые козни, ставит в Новый Год подножки одна за другою, чтобы мы пали рылом в снег, да больше и не выбрались из него. Не иначе как черт хвостатый, незаметно проскользнув в подоконье нашей избёнки или в полые двери, все наши добрые намерения ретиво перечёркивает…
А тут и наши женщины вернулись с помывки с охами да стонами: напились, бедные, угару. На Ларисе лица нет. А спальное её место было на кухонном столе, то она тут же взлезла с помощью Бондаренко на своё ложе, ручки на груди скрестила, собралась помирать. С сердцем дурно, щёки – мел, глаза ввалились, обочья почернели – отходит наша подружия. Эх, забегали мы вокруг, как у новогодней ёлки, стали пособлять, отхаживать каплями. Лариса лишь вяло отмахивалась ручонкой да пристанывала, дескать, отстаньте, дайте спокойно помереть. А что нам-то делать? До больницы не докричишься, связи нет, дороги нет, света нет. Эх-ма, Русь ты, великая да бескрайняя, да могучая, при пьяном, диком самоуправе-вознице. Далеко ли укатишь при безумном кучере?
"Сотворил ты всем нам, Личутин, смертельную баньку, – подвёл итог насмешливый Проханов. – Большое спасибо тебе… Вот зазвал к себе в гости, а суждено ли выехать – это ещё баль-шо-ой вопрос."
Я пробовал оправдаться и отшутиться – да куда там, никто и не слышал меня. Расползлись по избе на ночевую, как пьяные тараканы, – да с тем и празднику конец. Я задул лампу, ощупкой нашарил кровать, грустно забился под одеяло; ширя глаза, недолго вглядывался в темень, объявшую дом, напряжённо вслушивался в избяные звуки, как бы на слух справлялся, живы ли ещё мои сердешные… Да с этой тревогою на сердце и уснул.
…Утром гости разъезжались. Я положил Проханову в багажник обещанную свиную ляжку. Проводил друзей до росстани, помахал рукою. На следующий день и мы покинули деревню.
Но, как оказалось, на этом приключения друзей не закончились. На свиной оковалок свалилась канистра, и мясо всю дорогу до Москвы отмокало в бензине.