да все ж хрупка — на острый наш зубок.
Это тоже надобно не для одного воспоминания, не для одной характеристики грибоедовского дара и не для разбора тогдашних школ, а чтобы мы-то получше слышали свое самородное слово, так откровенно опустошаемое сегодня до пустой оболочки, и хранили его, потому что оно подлинно и государство наше, и Церковь, и память, и история, и надежда.
По той же причине в романе, хоть и не на первых ролях и, кажется, лишь раз приходя напрямую, чтобы прочесть в присутствии Мицкевича своего «Бориса», но все время присутствует Пушкин (как, кстати, в этом прямом приходе верно угадывает Т.Глушкова смущение Мицкевича польскими сценами «Бориса», его горячую, идущую по лицу пожаром скрытую реакцию!). Впрочем, есть и еще один приход Пушкина к герою. Знаменательнейший и, может быть, важнейший. Это встреча его с Грибоедовым уже на могиле последнего, та дань уважения погибшему "человеку необыкновенному", о которой мы знаем по "Путешествию в Арзрум", а Т.Глушкова — также и по воображаемой ею пронзительнейшей "беседе душ":
Нам свидеться бы иначе, не здесь
…
Не плачьте, Пушкин!.. Плачьте! Ваши слезы,
как те — их две — Бахчисарая розы,
каким навеки в песне Вашей цвесть!
А небо при светло-печальной это встрече, "все небо — в торжествующем огне!" Но временами Пушкин чудится мне в романе и тогда, когда ни Грибоедов, ни Глушкова не поминают его ни словом. Верно, оттого, что Александр Сергеевич (Господи, и тут не обойдешься без оговорки — оба они Александры Сергеевичи!.. О Пушкине, о Пушкине речь!) «авторизовал» свое время, назвал в нем сам воздух, и потом уж кто и о чем ни пиши, а он всюду проглянет: в словце москвичей с их "особым отпечатком", в жалобе Акакия Акакиевича и даже в циркуляре затащенного поэтом в бессмертие Бенкендорфа. И опять оговорюсь, что дело не в прямой морали — нет Татьяне Глушковой ничего более чуждого, — а в том, что поэтесса очень верно ухватила интонацию века и драматический способ мышления своего героя, его диалогическое слышание мира, перекличку голосов и смыслов, его русский юмор и "русскую хандру".
Это поначалу, в картинах Хмелиты, она больше еще говорила о нем, и почудившийся за окнами грибоедовский вальс влек за собой череду деятельных глаголов: «пьянит», "скользит", «хранит», "напоминает", которыми надо было расшевелить жизнь, стронуть ее с места, а потом уж она пошла сама, и герои заговорили напрямую, сами, наполнив книгу шумом вполне реальной жизни.
И что за герои! что за характеры! — от грозы Кавказа Ермолова и Паскевича до почти неведомого нам, но такого родного по Грибоедову, словно и мы с ним век дружили, С.Н. Бегичева, а там и до юной (16 лет) Нины Чавчавадзе, и полгода не прожившей с мужем, но здесь же, в романе, на наших глазах делающейся легендой любви и верности, высоким и чистым послесловием стремительной грибоедовской судьбы. Гибель мужа и смерть нареченного вслед отцу Александром едва родившегося сына, научили ее такому чувству жизни и пониманию неба, которое открывается только высокому роду и настоящему страданию и которое выговаривается только коснувшимся вечности сердцем.
Подлинность поэта вернее всего проверяется в горьких страницах, где не заслонишься мастерством и где слово диктуется не умом, а полнотой со-чувствия и не по книгам наживаемого знания:
"Как рассказать?.. Он прожил только час,
мой сын, дитя жестокого страданья.
Напрасны были наши упованья:
без слез, без крика вздрогнул — и угас.
…Там в синеве, просторно без меня…
Здесь мне без них так больно, что — не больно.
Я не дышу, чтоб не спугнуть невольно
их сон, ночной зефир обременя…
Не плачу я, чтоб горькою слезой
не помрачить заоблачный их, Млечный
жемчужный путь, где встретит их Предвечный —
свободных от тоски моей земной…"
Нет, не пересказать этого не знающего искусственного сюжета романа в стихах, этой элегической поэмы, не расплести эти шестистопные ямбы в ограждающее и освобождающее читателя от труда напутствие: "Нет, не могу на прозу перевесть!" — как воскликнул однажды у Т.Глушковой сам Грибоедов.
Впрочем, сюжет-то в элегическом этом романе есть. Он обеспечивается не специально придуманной интригой, а реальным движением самой грибоедовской жизни, о последних годах которой Пушкин не удержался сказать: "Ничего не знаю завиднее…", а герой Татьяны Глушковой признается:
Что Вальтер Скотт, что Купер, милый друг!
Ты не прочтешь занятнее романа,
чем жизнь моя… Стихом из «Гулистана»
замкнул бы я ее печальный круг.
Стих же Саади вынесен в эпиграф грибоедовского прощания: "Друзьям передай этот свиток рыдающих строк"…
Кровавые блики тегеранской тра
гедии, героем которой оказался великий русский драматург и великий геополитик (как выразились бы о нем сегодня), мрачно-тревожным мерцанием подсвечивают и нынешние дни — "все море слез пустеющей России". Наше сопереживание Грибоедову незаметно, естественно «оборачивается» под пером Т.Глушковой грибоедовским сопереживанием нам, сирым потомкам, в чьей суме "свищет горе да позор"…
Но, слава Богу, можно вернуться вместе с поэтессой в молодое время открытых страстей, прямых чувств, сильных характеров, гордой русскости, пружинного распрямления молодого государства, вновь на минуту почувствовать себя сыном достойной истории и высокой культуры. Слава Богу, можно коснуться тайны еще живой жизни, где счастлив Пушкин, смешлив Вяземский, трогателен Кюхельбекер, нетерпелив Рылеев, азартна война, смела армия и удачливы дипломаты. И посреди молодости видеть остерегающие семена грядущих неправд и зреющих поражений. Как всякий хороший русский роман, этот тоже не прячет лица перед злом.
Грибоедов вернулся вовремя. Сейчас в нем нужда. Устыдить-то, может, уже никого и нельзя, но напомнить о чести и свете русского слова и русской славы никогда не напрасно.
Как писал — словно на полях этого романа — старый грибоедовский друг, князь П.А. Вяземский: