Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я уставился на ковер и молча досчитал до семи.

– Однако постойте. Каким знакомым все это кажется, почти привычным. Собираются толпы, люди приходят в возбуждение, тесно прижимаются друг к другу – они жаждут самозабвенного восторга. Разве это не привычное явление? Нам же все это знакомо. Но те толпы наверняка чем-то отличались от нынешних. Чем же? Позвольте мне шепотом произнести это страшное слово – из древнеанглийского языка, из древненемецкого, из древнеисландского. «Смерть». Многие люди собирались в те толпы во имя смерти. Они приходили почтить память умерших. Процессии, пение, речи, диалоги с покойниками, перечисление имен погибших. Они приходили, чтобы увидеть костры и фейерверки, тысячи приспущенных флагов, тысячи скорбящих в военной форме. Там были шеренги войск и авиационные эскадрильи, замысловатые театральные задники, кроваво-красные знамена и черные парадные мундиры. Люди собирались в толпы для того, чтобы поставить заслон собственной смерти. Влиться в толпу – значит спастись от гибели. Отстать от толпы – значит рисковать жизнью как отдельная личность, в одиночестве смотреть смерти в лицо. Главным образом, по этой причине толпы и собирались. Люди приходили, чтобы влиться в толпу.

Марри сидел у противоположной стены. В глазах его отражалась глубокая благодарность. Я не поскупился на энергию и безумие, имевшиеся в моем распоряжении, и допустил, чтобы мой предмет стал ассоциироваться с гораздо менее значительной фигурой – с парнем, который сидел в креслах фирмы «Лэй-Зи-Бой» и палил по телевизорам. Это далеко не пустяк. Каждый из нас должен сохранять некую ауру, и, делясь своею с другом, я рисковал всем, что ставило меня вне критики.

Вокруг собрались люди, студенты и преподаватели, и в негромком шуме почти неслышных замечаний и доносящихся со всех сторон голосов до меня дошло, что мы уже сделались толпой. Не сказал бы, что в тот момент мне нужна была толпа. В тот момент – меньше всего. В колледже смерть – вопрос сугубо профессиональный. Он не причинял мне беспокойства, я неплохо в нем разбирался. Марри протиснулся ко мне и, раздвигая толпу дрожащей рукой, проводил меня до выхода.

16

В тот день, в два часа пополудни, расплакался Уайлдер. В шесть он все еще плакал, сидя в кухне на полу и глядя в окошко духовки, а мы второпях ужинали, то перешагивая через него, то обходя вокруг, чтобы добраться до плиты или холодильника. Бабетта ела, не спуская с него глаз. Ей предстояло еще учить свою группу сидеть, стоять и ходить. До начала занятий полтора часа. Бабетта бросила на меня беспомощный, умоляющий взгляд. Она уже утешала Уайлдера, брала на руки и ласкала, проверяла его зубы, купала в ванне, осматривала, щекотала, кормила, уговаривала заползти в виниловый тоннель. Вскоре в подвале церкви должны собраться ее старики.

То был ритмичный плач, обдуманное заявление в форме резкой, назойливой пульсации. Порой казалось, что Уайлдер вот-вот сорвется на нытье, жалобный скулеж животного, прерывистый и слабый, но ритмичность сохранялась, темп возрастал, а на вымытом розовом личике отражалась скорбь.

– Отвезем его к врачу, – сказал я. – Потом подброшу тебя к церкви.

– А врач станет осматривать плачущего ребенка? К тому же его доктор сейчас не принимает.

– А твой?

– По-моему, принимает. Но ребенок просто плачет, Джек. Что я скажу врачу? «Мой сынишка плачет»?

– А он ничем не болен?

Ощущения кризиса пока не было. Только отчаяние и раздражение. Однако решив отправиться к врачу, мы тут же разнервничались и заторопились. Искали куртку и ботинки Уайлдера, пытались вспомнить, что он ел за последние сутки, старались предугадать вопросы, которые будет задавать доктор, и тщательно репетировали свои ответы. Казалось, договориться об ответах крайне важно, даже если мы не уверены, что они правильные. Врачи теряют интерес к людям, которые друг другу возражают. Мои отношения с врачами были издавна проникнуты этим ужасом – вдруг они потеряют интерес ко мне, прикажут своим регистраторшам вызывать меня в кабинет последним, решат, что я умираю, и на этом успокоятся.

Бабетта с Уайлдером вошли в медицинский центр, а я остался ждать в машине. Врачебные кабинеты повергают меня в депрессию сильнее, чем больницы: вся тамошняя обстановка наполнена безрезультатным ожиданием, а порой один из пациентов уходит с хорошими вестями, пожав антисептическую руку доктора, и громко смеется, смеется в ответ на каждое слово, едва ли не лопается от смеха, от избытка энергии, демонстративно игнорирует прочих пациентов, когда, все так же вызывающе смеясь, идет через приемную, – они уже стали для него чужими, он больше не имеет отношения к их еженедельному унынию, к их суетному, бесславному умиранию. Я бы охотнее зашел в отделение скорой помощи, в какой-нибудь городской рассадник страха, куда людей привозят с пулями в животах, с глубокими ножевыми ранениями, с сонными от опиатов глазами и со сломанными иглами, торчащими из рук. Подобные вещи не имеют ничего общего с моей собственной возможной смертью, ненасильственной, тихой, как сама провинция, отмеченной глубокими раздумьями.

Они вышли из небольшого светлого вестибюля. На улице было холодно, пустынно и темно. Мальчик шел рядом с матерью, держа ее за руку, по-прежнему плача, и оба казались таким дилетантским воплощением скорби и печали, что я едва не рассмеялся – не над печалью, а над тем, как они ее изображали, над несоответствием между их горем и его внешними проявлениями. Мои чувства жалости и милосердия изрядно притупились, когда я увидел, как они переходят тротуар, закутанные в теплую одежду, как стоически плачет ребенок, как мать с растрепанными волосами сутулится при ходьбе: вид у парочки был жалкий и удрученный. Не способны адекватно выразить горе, нестерпимые душевные муки. Не этим ли объясняется существование профессиональных плакальщиков? Те оберегают бдение у фоба от комичного пафоса.

– Что сказал доктор?

– Велел дать ему таблетку аспирина и уложить спать.

– То же самое говорила Дениза.

– Я ему об этом сказала. А он: «Ну и почему же вы этого не сделали?»

– Действительно, почему?

– Она еще ребенок, а не врач – вот почему.

– Ты ему это сказала?

– Не знаю, что я ему сказала, – ответила она. – Я сама никогда не могу взять в толк, что говорю врачам, а уж что они мне говорят – и подавно. Какие-то помехи в воздухе возникают.

– Я тебя очень хорошо понимаю.

– Это все равно что вести разговор, выйдя в открытый космос, когда люди болтаются там в этих тяжелых скафандрах.

– Все плывет и парит в невесомости.

– Я постоянно вру докторам.

– Я тоже.

– Но почему?

Когда я завел мотор, до меня дошло, что характер и тембр плача стали другими. Назойливый ритм сменился протяжным, невнятным и скорбным звуком. Уайлдер уже голосил, и в голосе этом звучали горькие жалобы, типичные для Ближнего Востока, излилась боль, столь доступная пониманию, что, переполняя человека, она уничтожает все прямые причины ее возникновения. Было в этом плаче нечто необратимое, исходящее из глубины души. Звук врожденного безысходного отчаяния.

– Что же делать?

– Придумай что-нибудь, – сказала Бабетта.

– До начала твоих занятий еще пятнадцать минут. Давай отвезем его в больницу, в приемную скорой помощи. Просто интересно, что они скажут.

– Нельзя же везти ребенка в отделение скорой помощи только потому, что он плачет. Наверное, это как раз тот редкий случай, когда неотложка не требуется.

– Я подожду в машине, – сказал я.

– А что я им скажу? «Мой сынишка плачет»? Да и вообще, есть там отделение скорой помощи?

– Ты что, не помнишь? Мы же этим летом отвозили туда Стоверов.

– Зачем?

– Их машина была в ремонте.

– Ладно, замнем.

– Они надышались каким-то аэрозольным пятновыводителем.

– Отвези меня на занятия, – сказала она.

Осанка. Когда я остановился у церкви, некоторые ученики Бабетты уже спускались по ступенькам ко входу в подвал. Бабетта в отчаянии устремила на сына пронизывающий умоляющий взгляд. Он плакал уже почти шесть часов. Добежав по тротуару до церкви, она скрылась в здании.

18
{"b":"130913","o":1}