– А на следующий семестр вернетесь? – спросил я.
– Меня просят прочесть курс лекций о кинематографе автокатастроф.
– Так прочтите.
– Непременно.
В очереди к кассе я потерся о Бабетту. Она прижалась ко мне спиной, а я обнял ее и положил руки ей на грудь. Она крутнула бедрами, а я понюхал ее волосы и прошептал: «Грязная блондинка». Покупатели выписывали чеки, рослые парни укладывали товары в пакеты. У касс, у ларей с фруктами и полок с замороженными продуктами, среди машин на стоянке не все говорили по-английски. Все чаще и чаще я слышал разговоры на языках, которых не мог опознать, а понять – и подавно, хотя высокие парни были коренными американцами, как и кассирши, низкорослые толстушки в синих блузках, эластичных брюках и крошечных белых эспадрильях. Пока очередь медленно продвигалась вперед, приближаясь к последней полке с товарами – мятными освежителями дыхания и ингаляторами от насморка, – я попытался втиснуть руки Бабетте под юбку и обхватить ее живот.
Именно на автостоянке у супермаркета мы впервые услыхали о том, что во время осмотра начальной школы погиб человек – один из тех, в респираторах и костюмах из милекса, обутых в тяжелые ботинки, неуклюжих. По слухам, упал и умер в классе на втором этаже.
10
Плата за обучение в Колледже-на-Холме, включая плотный воскресный завтрак, составляет четырнадцать тысяч долларов. По-моему, есть какая-то связь между этой кругленькой суммой и тем, что студенты проделывают со своими телами в читальных залах библиотеки. Они сидят на широких мягких скамейках в разнообразных неловких позах, явно рассчитанных на то, чтобы играть роль опознавательных знаков некой сплоченной группы или тайной организации. Сидят, то сжавшись в комок, то расправив плечи и широко расставив ноги, то подвернув колени внутрь, то изогнувшись дугой, то чуть ли не завязавшись морским узлом, а то и почти вверх ногами. Позы эти столь нарочиты, что вполне сгодились бы для классической пантомимы. Во всем – элемент избранничества и чрезмерной утонченности. Порою кажется, будто меня занесло в какой-то восточный сон, слишком смутный для истолкования. Однако общаются они только на языке курса экономики, на одной из доступных, убогих разновидностей этого языка, принятой в обществе людей, которые съезжаются в начале учебного года на «универсалах».
Дениза смотрела, как ее мать снимает целлофановую ленточку с бесплатной пачки из шестнадцати пластиков жевательной резинки в отдельных обертках. Вновь обратившись к записным книжкам, лежавшим перед ней на письменном столе, она прищурилась. Лицо одиннадцатилетней девочки превратилось в маску умело сдерживаемого раздражения.
Выждав долгую минуту, она спокойно сказала:
– Да будет тебе известно: от этой гадости лабораторные животные заболевают раком.
– Ты же сама хотела, чтобы я жевала резинку без сахара, Дениза. Это была твоя идея.
– Тогда на пачке не было предупреждения. Теперь предупреждение напечатали, и мне будет трудно поверить, что ты его не заметила.
Она переписывала имена и телефоны из старой книжки в новую. Адресов там не было. Ее друзья имели только телефонные номера. Племя людей с семибитовым аналоговым сознанием.
– Я с удовольствием буду делать одно из двух, – сказала Бабетта. – Это зависит только от тебя. Буду жевать либо резинку с сахаром и искусственным красителем, либо резинку без сахара, бесцветную, ту, что причиняет вред здоровью крыс.
Стеффи положила телефонную трубку.
– Вообще не надо жевать, – сказала она. – Это тебе когда-нибудь приходило в голову?
Бабетта разбивала яйца в деревянную салатницу. Бросила на меня взгляд, в котором отражалось удивление: как эта девочка может одновременно говорить по телефону и слушать нас? Мне захотелось ответить: это потому, что она считает нас интересными людьми.
Бабетта обратилась к девочкам:
– Слушайте, я л ибо жую резинку, либо курю. Если хотите, чтобы я снова начала курить, отберите у меня жвачку и «Менто-Липтус».
– Почему непременно надо делать одно из двух? – спросила Стеффи. – Разве нельзя ни того, ни другого не делать?
– А почему бы не делать и то и другое? – сказала Дениза, старательно принимая невозмутимый вид. – Тебе же именно этого хочется, правда? Давайте все начнем делать то, что хотим, а? Вот только в школу мы завтра пойти не сможем, даже если захотим, потому что в здании зачем-то производят дезинфекцию.
Зазвонил телефон. Стеффи схватила трубку.
– Никакого преступления я не совершаю, – сказала Бабетта. – Я хочу только изредка жевать несчастный кусочек безвкусной резинки.
– Нет, все не так просто, – сказала Дениза.
– Но это же не преступление. Да и жую-то я не больше двух маленьких кусочков в день.
– Значит, больше не можешь.
– Нет, могу, Дениза. И хочу. Оказывается, жвачка меня успокаивает. Не надо поднимать шум по пустякам.
Стеффи ухитрилась привлечь наше внимание одной лишь силой мольбы на лице. Рука ее лежала на микрофоне трубки. Она не говорила, а только беззвучно шевелила губами:
«Стоверы хотят прийти».
– Родители или дети? – спросила Бабетта. Моя дочь пожала плечами.
– Они нам не нужны, – сказала Бабетта.
– Не пускай их, – сказала Дениза.
– А что сказать?
– Скажи все, что хочешь.
– Главное – сюда их не пускай.
– Они зануды.
– Скажи, пускай дома сидят.
Стеффи отошла подальше вместе с телефоном и повернулась так, словно хотела заслонить его своим телом. В ее взгляде сквозили страх и возбуждение.
– Маленький кусочек жвачки не может причинить никакого вреда, – сказала Бабетта.
– Наверно, ты права. Все это ерунда. Всего лишь предупреждение на пачке.
Стеффи повесила трубку.
– Всего лишь опасно для здоровья, – сказала она.
– Всего лишь крысы, – сказала Дениза. – Наверно, ты права. Все это ерунда.
– Может, она думает, что они скончались во сне.
– Всего лишь никчемные грызуны, так что какая разница?
– Какая разница, что за шум по пустякам? – сказала Стеффи.
– К тому же, хотелось бы верить, что она жует только два кусочка в день, ведь она то и дело все забывает.
– Что это я забываю? – спросила Бабетта.
– Так, ничего особенного, – сказала Дениза. – Все это ерунда.
– Что я забываю?
– Валяй, жуй свою жвачку. Не обращай внимания на предупреждение. Мне все равно.
Я поднял Уайлдера со стула и громко чмокнул его в ухо, а он съежился от удовольствия. Потом я посадил его на стойку и пошел наверх искать Генриха. Тот сидел у себя в комнате и изучал расположение пластмассовых шахматных фигур.
– Все еще играешь с тем парнем, что сидит в тюрьме? Ну и как идут дела?
– Неплохо. Кажется, я загнал его в угол.
– Что ты знаешь об этом парне? Я давно хотел спросить.
– То есть, кого он убил? Вот что нынче важнее всего. Забота о жертве.
– Ты уже очень долго играешь в шахматы с этим человеком. Что тебе о нем известно кроме того, что он приговорен к пожизненному заключению за убийство? Молодой ли он, старый, черный, белый? Вы хоть что-то сообщаете друг другу помимо шахматных ходов?
– Иногда мы переписываемся.
– Кого он убил?
– На него оказывали давление.
– Ну и что дальше?
– Положение стало безвыходным.
– Тогда он взял да и застрелил кого-то.
– Кого?
– Каких-то людей в Айрон-Сити.
– Сколько?
– Пятерых.
– Пять человек.
– Не считая полицейского, которого убил позже.
– Шесть человек. У него была маниакальная страсть к оружию? Был целый арсенал, припрятанный в его убогой комнатенке неподалеку от шестиэтажного бетонного гаража?
– Несколько пистолетов да винтовка со скользящим затвором и оптикой.
– С оптическим прицелом. Откуда он стрелял? С путепровода, из окна арендованной комнаты? А может, вошел в бар, в прачечную, в контору, где раньше работал, и открыл беспорядочную пальбу? Люди бросаются врассыпную, прячутся под столами. На улице все думают, что начался фейерверк. Я как раз ждал автобуса, когда услышал такой треск, точно фейерверк начался.