– Со мной она говорила по-английски, а по телефону – по-испански или по-португальски.
Стеффи, извиваясь и оттягивая свободной рукой свитер, пыталась прочесть ярлык.
– Тебе почти пятьдесят один. Как ощущение? – спросила Бабетта.
– Точно такое же, как в пятьдесят.
– Вот только числа разные – одно четное, другое нечетное, – заметила она.
Вечером, в комнате Марри с ее серовато-белыми стенами, после эффектного блюда из корнуоллской курицы в форме лягушки, приготовленного на плитке с двумя конфорками, мы пересели с металлических складных стульев на койку, чтобы выпить кофе.
– Когда я был спортивным журналистом, – сказал Марри, – я постоянно путешествовал, жил в самолетах и гостиницах, в чаду стадионов, а в собственной квартире ни разу не почувствовал себя как дома. Теперь у меня есть пристанище.
– Вы тут сотворили чудо, – сказала Бабетта, уныло скользя взглядом по комнате.
– Пристанище тесное, темное, скромное, – сказал он самодовольно. – Вместилище мысли.
Я жестом показал на старое четырехэтажное здание, занимающее несколько акров на другой стороне улицы:
– У вас не слышно шума из психиатрической больницы?
– Вы имеете в виду побои и крики? Интересно, что люди до сих пор называют это учреждение психиатрической больницей. Вероятно, все дело в поразительном архитектурном стиле, в крутой крыше, высоких дымовых трубах, колоннах, в разбросанных там и сям завитушках, то ли причудливых, то ли мрачных – никак не могу понять. Здание не похоже ни на санаторий для душевнобольных, ни на интернат для инвалидов и престарелых. Оно похоже именно на психиатрическую больницу.
Его брюки начинали лосниться на коленях.
– Жаль, вы не привели детей. Мне хочется узнать маленьких детей поближе. Наше общество – это общество детей. Своим студентам я говорю, что они уже слишком стары, чтобы играть важную роль в процессе развития общества. С каждой минутой они отдаляются друг от друга. «Даже сейчас, – говорю я им, – пока мы здесь сидим, вы сворачиваете со столбовой дороги, лишаетесь возможности получить признание как группа, лишаетесь привлекательности для рекламодателей и людей, занятых массовым производством в сфере культуры. Дети – вот истинная универсалия общества. А ваше время давно истекло, вы уже поплыли по течению, ощущать свою отчужденность от продуктов, которые потребляете. Кому же они предназначены? Каково ваше место в системе сбыта? После окончания колледжа вы непременно почувствуете страшное одиночество и неудовлетворенность группы потребителей, оторвавшихся от жизни. Это лишь вопрос времени». Потом я стучу карандашом по столу, дабы обратить их внимание на то, что время летит с устрашающей быстротой. Мы сидели на койке и потому, чтобы обратиться к Бабетте, которую заслоняла поднятая мною чашка, Марри пришлось наклониться далеко вперед.
– Сколько у вас детей, в общей сложности?
Она, похоже, задумалась:
– Ну, Уайлдер, конечно, потом Дениза.
Марри пил кофе маленькими глотками и пытался искоса смотреть на нее, держа чашку у нижней губы.
– Еще Юджин, который в этом году живет у своего папы в Западной Австралии. Юджину восемь лет. Его папа занимается исследовательской работой в аутбэке. Он также и папа Уайлдера.
– Мальчик растет без телевизора, – сказал я, – поэтому Марри, возможно, стоит потолковать с ним. Ведь он, в сущности, дитя природы, дикарь, найденыш из буша, умный и грамотный, но не знакомый с теми фундаментальными идеями и кодами, что служат признаками уникальности человеческого рода.
– Телевидение – проблема лишь в том случае, если вы разучились смотреть и слушать, – сказал Марри. – Мы со студентами постоянно обсуждаем этот вопрос. Они начинают сознавать, что должны взбунтоваться против телевидения точно так же, как предшествующее поколение взбунтовалось против родителей и своей страны. А я говорю, что им придется снова учиться смотреть на все глазами детей. Не обращать внимания на содержание. Выражаясь вашими словами, Джек, находить идеи и коды.
– А они что на это говорят?
– Что телевидение – сродни рекламной макулатуре в почтовом ящике. Но я говорю студентам, что не могу с этим согласиться, Я говорю им, что уже больше двух месяцев сижу в этой комнате, до утра смотрю телевизор, внимательно слушаю, делаю заметки. Впечатление просто обескураживающее, смею вас заверить, почти мистическое.
– И к какому выводу вы пришли?
Марри с важным видом скрестил ноги и, с улыбкой глядя прямо перед собой, опустил чашку себе на колени.
– Излучение и волны, – сказал он. – Я уже понял, что для американской семьи телевидение – первородная сила. Неприступное, не подвластное времени, изолированное, автономное. Оно подобно мифу, что рождается прямо в наших гостиных, подобно чему-то пережитому как бы во сне, предсознательно. Я просто в восторге, Джек.
Он посмотрел на меня, по-прежнему улыбаясь – почти заискивающе.
– Вы должны научиться смотреть. Должны отбросить предубеждения и воспринимать информацию. Телевидение предлагает нашему вниманию невероятное количество экстрасенсорных данных. Делает общедоступными воспоминания древности, зари человечества, радушно принимает нас в вещательной сети, в сетке подвижных пятнышек, из которых состоит изображение на экране. Там есть свет, есть звук. Я спрашиваю своих студентов: «Чего же еще вы хотите?» Взгляните на обилие данных, скрытых в сети, в яркой упаковке, в рекламных песенках и роликах, якобы взятых из жизни, в товарах, со свистом вылетающих из темноты, в закодированных посланиях, в бесконечных повторах, напоминающих церковные песнопения, мантры. «Кока – это класс, кока – это класс, кока – это класс!» В сущности, среда изобилует священными догматами, следует лишь вновь научиться реагировать непредвзято и превозмочь раздражение, усталость и отвращение.
– Но студенты с вами не согласны.
– Они ненавидят его сильнее, чем рекламную макулатуру. По их словам, телевидение – предсмертные судороги человеческого сознания. Они стыдятся своего телевизионного прошлого. Им хочется говорить о кино.
Марри встал и снова наполнил наши чашки.
– Откуда у вас такие познания? – спросила Бабетта.
– Я из Нью-Йорка.
– Чем больше вы говорите, тем больше, по-моему, заискиваете. Такое впечатление, будто вы пытаетесь нас как-то обмануть.
– Лучшая беседа – обольщение.
– Вы были женаты? – спросила она.
– Один раз, недолго. Я писал репортажи о командах «Джетс», «Метс» и «Нетс». Наверняка я сейчас кажусь вам весьма странным типом, одиноким чудаком, этаким добровольным затворником, которому не нужно ничего, кроме телевизора и полок с комиксами в суперобложках. Однако не думайте, что я не оценил бы визит умной женщины в юбке с разрезом и туфлях на шпильках, с эффектными аксессуарами, приди она, к примеру, в два или три часа ночи.
Когда мы шли домой, моросил дождь. Я обнимал Бабетту за талию. Улицы были безлюдны. Во всех магазинах по Элм-стрит было темно, два банка освещались тусклыми лампочками, неоновые очки в витрине магазина оптики отбрасывали на тротуар причудливые узоры света.
«Дакрон», «Орлон», «Лайкра Спандекс».
– Я знаю, что забываю все на свете, – сказала Бабетта, – но понятия не имела, что это так бросается в глаза.
– Ничего подобного.
– Ты слышал, что сказала Дениза? Когда это было – на прошлой неделе?
– Дениза умна и настырна. А больше никто ничего не замечает.
– Я набираю номер и забываю, кому звоню. Прихожу в магазин и забываю, что надо купить. Кто-то мне что-то говорит, я забываю это, мне говорят еще раз, я забываю, мне снова говорят – и при этом как-то странно улыбаются.
– У всех нас память дырявая, – сказал я.
– Я забываю имена, лица, номера телефонов, адреса, время и место встреч, правила, инструкции.
– Вообще-то нечто подобное происходит почти со всеми.
– Я забываю, что Стеффи не любит, когда ее называют Стефани. Иногда я называю ее Денизой. Я забываю, где поставила машину, а потом очень долго не могу вспомнить, как эта машина выглядит.