Нюрка опять ко мне пригляделась и не ответила.
— Что же ты, Нюрка, пива ему не поднесла?
— Да он не просил!
Клавка прямо зашлась смехом:
— Ну, Нюрка, ты мышей не ловишь! "Не просил"! Хороший мужик и не попросит — надо самой давать. Ну-ка, покорми его. Винегрету не вздумай предлагать, он у тебя позавчерашний, я отсюда вижу. Студень небось сама исполняла? Знаю, как ты его исполняешь.
Нюрка там заметалась.
— Балычка могу нарезать осетрового. Колбаски деликатесной.
— Вот балычка куда ни шло… Хочешь балычка? Хочет он, хочет, потолще ему нарежь. Потом сочтемся. Да, шевелись, Нюрка, живенько, живенько, на флоте надо бегом!
— Я, слава Богу, не на флоте.
— Ты-то нет. Да он у нас на флоте. Э, дай уж я сама!
Клавка сбросила шубу на стул, взяла у Нюрки поднос, собрала мои стаканы. Кофе она выплеснула в мойку, принесла «рижского» и тарелку с балыком и хлебом. Опять завернулась в свою шубу и смотрела на меня, подперев кулаком щеку.
— Ну, как ты жив без меня? Скучал хоть немного?
— Немного — да.
— И то — не зряшная на свете!
Я спросил:
— Куда едешь, Клавка?
— В Североникель, свекра хоронить. Ну, не хоронить, его уж там без меня похоронили, а на девятины еще успею. — Пнула ногой чемодан. — Сильно они на меня надеются, одних крабов семь банок везу.
— Погоди, — я спросил, — почему к свекру? У тебя муж есть?
Все лицо у нее вспыхнуло. Отвела глаза.
— Был. Да сплыл.
— Бросил он тебя?
— Дa.
— Или — ты его?
— Он меня.
Клавка насупилась, закусила губу. До чего же мне было все удивительно.
— Как же он мог тебя бросить?
— А что я — золотая? Так уж вышло. Лучше б, конечно, я его бросила. Тогда бы все ясно было. А так — черт знает… Обиделся и ушел. Ну, конечно, у него основания были.
— Вот, значит, в чем дело.
— Да уж проговорилась.
— Надеешься — вернется?
Клавка повела плечом, не ответила. Стала смотреть в окно.
— Где ж он теперь?
— Я ж говорю: сплыл. В море кантуется, вторым механиком на СРТ. Ну, может, еще и вернется… ненадолго. Ему про меня такого наговорили — как ему совсем вернуться?
— Это ты в море ходила — его тоже хотела увидеть?
Клавка еще сильней покраснела.
— Не надо про это. Да и не вернется он. Это ему снова надо в меня влюбиться. А я уже не та, понял, рыженький? Ты от меня уже одно воспоминание застал.
Клавка улыбнулась — так что я увидел у нее два золотых зуба сбоку.
— Сколько же тебе?
— Двадцать шестой грянул.
— Да, старуха!
— Все-таки не восемнадцать.
Вот на чем ты нагрелась, я подумал, вот о чем рассказывала тогда, на «Федоре»: "А что нам такого впереди светит?" Я его ни разу в глаза не видел, не знал о нем ничего, но вдруг такую злость к нему почувствовал. Какое ему до нас дело — раз он ушел? За что такая почесть ему, что Клавка его ждет и мучается, и у нас с нею ничего быть не может?
— Сколько же ты с ним прожила?
У нее дрогнули губы, и она ответила не сразу.
— Три года. Без семи экспедиций.
Я допил пиво и отставил бутылку.
— Ты когда вернешься, Клавка?
— А ты — когда в море уйдешь?
— Неделю отгуляю. В следующую пятницу «Океан» отойдет.
— Я раньше субботы не вернусь.
Я подумал: это ты сейчас решила. Если б я воскресенье назвал, ты бы сказала: понедельник. Ну, так — значит, так. Встречаться нам вроде бы и не к чему.
— Я те деньги, что мы говорили, тебе в общежитие снесла. Спросишь у тети Санечки, кладовщицы.
— Хорошо,
Так вот вышло — как будто я об них спрашивал, когда могу получить. Ну, ладно, значит, нас больше ничего и не связывало.
— Проводишь меня? — она попросила. — Раз уж я тебя встретила.
Я взял чемодан.
— Нюрка, салют!
Мы вышли на террасу. Здесь тоже намело снега, на каменных перилах наросли бугры. Клавка смела варежкой снег с перил, вспрыгнула и села. Чемодан я ей поставил под ноги. Внизу под нами блестели рельсы, а дальше спуск начинался к Рыбному порту, и там виднелись в клочьях пара трубы и мачты и стоячие огни в черной воде — длинными разноцветными нитями.
Паровозишко, кое-где забросанный снегом, приволок вагоны-коротышки как раз они остановились под нами. На крышах у них и на стеклах блестел иней. Клавка поглядела на эти вагоны и вздрогнула.
— Там топят хоть?.. А может, это еще и не мой?
В вагонах зажегся матовый свет, проступили узоры на стеклах. Черт знает, топили там или нет. Человечков тридцать, с чемоданами, с мешками, потащились на посадку.
— Твой, североникельский, — сказал я Клавке. — Затопят еще, он только из депо вышел.
Больше мне нечего было ей сказать. Впрочем, осталось кое о чем спросить.
— Тогда — все обошлось?
Клавка поняла.
— Ну вот, зачем тебе про это думать. — Отвернулась. — А может, от тебя бы и стоило заиметь?..
— Что б ты с ним делала?
— Что с детьми делают? На ножки бы подняла… Чего смеешься? А вообще-то и правда туман у меня в голове. Ты меня не очень-то и слушай. Она опять поглядела на вагоны и вздрогнула. — Ну, прощай. Запомнишь меня все-таки? Хоть у нас и недолго любовь была…
— А недолго и нужно.
Она мне посмотрела в глаза.
— Неужели так? Было что-то — и хватит?
Хотела улыбнуться насмешливо — и не смогла, губы задрожали, и улыбка вышла горькая, жалкая какая-то. Мне тот коридор вспомнился, длинный и пустой, по которому она с такой же улыбкой шла — медленно и как пьяная, шаркая туфлями по ковру. И прошла мимо, и я даже не окликнул. Так и теперь не окликну. Вот такую, растерзанную, и отпущу — в холодную эту дорогу, к чужим, на похмелье. Не рады же они ей — если такое с мужем… Бог ты мой, есть же и ее силам конец — и я плеча не подставлю. Я буду о ближних рассуждать, а этой, самой близкой, не помогу ничем. И кто же я после этого, за какие ж такие доблести мне это хоть когда-нибудь простится? А я вам скажу, кто я. Третий. Который должен уйти.
— Нет, — я помотал головой. — Ты не обижайся… Я, наверно, не так сказал. Сама ты не знаешь, сколько ты для меня успела сделать — в считанные эти часы: может, мне на все мои годы хватит. Ну, так уж оно случилось, что я не сразу тебя узнал, оттого и расстаемся, — и кто же тут виноват, если не я?
— Может быть, оба мы…
— Может быть. Но, не знаю, как ты, а я бы ничего не хотел переиграть. И могло ведь худшее случиться — мы б состарились, а так и не встретились… Нет, все было надо! Вот с этим — езжай, Клавка, счастливо тебе. А будет худо, не дай Бог, или пусто, как ты говоришь, тогда позови только — я приду. Мы же с тобой знаем, как это бывает: вот уже, кажется, ничего тебе не светит, и ангел не явится, и чайка не прилетит, — ан нет, кто-то все же и приходит. Я к тебе отовсюду сорвусь, где бы я только ни был. Даже и письма не напишешь — а услышу, почувствую.
Я хотел ее за руку взять. Она стряхнула варежки на колени себе и приняла мою руку в обе ладони и то сжимала их, то разжимала, глядя вниз куда-то, мимо меня. Из-под платка у нее выбился пушистый завиток, и я смотрел на ее висок, и у меня сердце сжималось, и я думал, что не надо мне ее целовать на прощанье — как я тогда вытяну этот день?
— Спасибо, рыженький… Дорого это — даже слышать. Нет, я знаю, что ты не врешь. Просто, я думаю… — И помолчала.
— Ну, а к тебе-то самому — ангел когда-нибудь явится? Или так и будешь — один посреди поля? Мне же и за тебя страшно.
— А вот этого — не надо, Клавка. Почему же я — один? Когда человек лишь подумает о других, не только о себе, он — уже не один. Как бы ему там ни было сиротно, хоть в поле, хоть в море. Вот ты уедешь, не встретимся — и все же я без тебя не буду. А ты — разве одна будешь в чертовом твоем Североникеле, совсем уж — без меня?
Клавка вздохнула и слезла с перил. Она опять смотрела на мерзлые вагоны, но уже не вздрагивала, смотрела спокойно. Вот и все, я подумал, теперь она хоть с ясной душой уедет. Я бы не хотел, чтоб ее что-то мучило. Чтоб она меня жалела. Пусть едет с легким сердцем, а не бежит от меня, как от чумного. Пусть вспомнит обо мне хорошо. И я ее так же вспомню. Я не забуду, как нам с нею было тепло. Хотя и недолго.