В салоне набились — по шести на лавку, чтоб не валиться друг на дружку. В иллюминаторе — то небо, то море, то белесое, то темно-сизое, как чаячье крыло. Даже фильмы крутить не хотелось, пошли обратно, досыпать.
Васька Буров сказал весело:
— Задул, родной, моряку выходной.
Шурка с Серегой сыграли кон, пощелкались нехотя и тоже легли. Кажется, у них за сотню перевалило. А может, и по новой начали, после «поцелуя».
Я лежал, задернув занавеску, качало с ног на голову и ни о чем не хотелось думать. В шторм просто ни о чем не думается. Сколько этот «выходной» продолжится — неделю, две, — это в счет жизни не идет. И отдыхом тоже это не назовешь.
Пришел Митрохин с руля, ввалился — сапоги чавкают, с телогрейки течет. Стал новеллу рассказывать — как его прихватило. И представьте, у самого капа — ну надо же. Вот это единственное приятно в шторм послушать — как там кого-то прихватило волной. В особенности когда тебе самому тепло и сухо. Главное ведь — посочувствовать приятно; сам знаешь, каково оно — всю палубу пройти, брызги не поймать, от десяти волн уберечься, а одиннадцатая тебя специально у самого капа ждет. Все-таки есть в ней что-то живое и сволочное притом. Не просто так, бессмысленная природа.
А перед тем как заснуть, он сказал:
— Похоже, ребята, что выбирать сегодня придется.
Машина чуть подработала, выровняла порядок. В соседнем кубрике сменщик Митрохина — бондарь, кажись? ну да, бондарь — натягивал сапоги, слышно было — что мокрые. Стукнул дверью, захлюпал по трапу. Выматерил всю Атлантику — с глубин ее до поверхности и от поверхности до глубин небесных, — так ему, верно, теплее было выходить. И опять все утихло, только шторм не утих.
Шурка первый не выдержал, отдернул занавеску:
— Ты чего сказал?
Митрохин, конечно, с открытыми глазами лежал. Поди пойми — спит он или мечтает.
— Это он сказал — выбирать придется? Или же мне померещилось?
— Лежи, — говорю, — никто ничего не слышал.
— Бичи, кто из нас псих?
Васька Буров закряхтел внизу.
— Кто ж, если не ты? Какого беса выбирать — девять баллов.
Шурка еще полежал, послушал.
— Слабеет погода, бичи.
— Умишко у тебя слабеет, — сказал Васька. — Поспи, оно лучшее лечение.
— Да разбудите вы чокнутого! Пусть скажет толком, а то мне не заснуть.
— Вот будешь шуметь, — Васька ему погрозил, — и правда позовут.
С полчаса мы еще полежали, и вдруг захрипело в динамике и сказали, что да, выбирать.
Я насилу дождался, пока этот чертов вожак придет ко мне из моря — так брызги секли лицо. Откатил люковину, нырнул в трюм. А им-то там каково было, на палубе!
Фомка мне обрадовался, придвинулся поближе. А клюв-то какой раззявил! Поди, чувствовал, какая там рыба сидела в сетях. Самый точный был эхолот, я бы ему жалованье платил — наравне со штурманами.
Вот — слышно, как она бацает, тяжелая, частая. И как в икре оскользаются сапоги, как сетевыборка стонет и шпиль завывает от тяжести. Я было выглянул, но тут мне с ведро примерно пролилось на голову. Это уж я знаю, какой признак, когда волна ко мне залетает в трюм — не меньше девяти, выбирать нельзя.
Там что-то начали орать, потом дрифтер ко мне прихлюпал:
— Сень, вылазь на фиг!
— Чего там? Обрезаемся?
Но он уже дальше пошел, ругаясь на чем свет стоит.
Я вылез — вся палуба в рыбе, ребята в ней по колено мотались, бились о фальшборт, икрой измазанные, в розовом снегу. Сеть шла на рол — вся серебряная, вся шевелилась. Я все это видел с минуту, потом повалил заряд, только чья-нибудь зюйдвестка мелькала, или локоть, или спина.
Я пробрался к дрифтеру — он у шпиля стоял, смотрел в море. Не знаю, что он там видел — кроме снега и черной волны. У него самого все лицо залепило, на каске налипли сосульки. Стоял и шептал себе под нос:
— …мать вашу олухи мозги нам пилят по-страшному сами не ведают что творят и в рыло их и в дыхало…
— Дриф, ты чего?
Обернулся ко мне, с закрытыми глазами, и рявкнул:
— Вир-рай из трюма! Вирай до сроста и обрезаемся!.. Пусть чего хотят делают.
Я выбрал полбухты, закрепил, и он тогда прядины обрезал на сросте.
— Закрой люковину, еще кто провалится…
Ощупью я до нее добрался, кинул обрезанный конец и задраил люк. Потом к сетевыборке, сменил кого-то на тряске. И тряс, ничего уже не видя, не чувствуя ни рук, ни плеч, ни ног, на которых, наверно, по тонне навалилось; не выдрать сапоги из рыбы, разве что ноги из сапог, пока меня не отодвинули — дальше, на подтряску.
Потом и трясти уже стало некуда. Из рубки скомандовали:
— Трюма не открывать. Оставить рыбу на борту.
Загородили ее рыбоделом, бочками с солью и так оставили — авось не смоет. Гурьбой повалили в кубрик, роканы и сапоги побросали на трапе. Телогрейки свалили в кучу на пол.
— Все, бичи, — сказал Шурка, — последний день живу…
Слышно было, как шел к себе дрифтер и сказал кому-то, может, и себе самому:
— Списываюсь на первой базе. Хоть в гальюнщики. Нет больше дураков!
Васька Буров лежал-лежал и засмеялся.
— Ты чего там? — спросил Шурка.
— Есть дураки. Не перевелись еще. Сейчас опять позовут, и что — не выйдем?
— Ну да, позовут!
— А вы кухтыли видали?
— И что — кухтыли? — Шурка свесился через бортик. — Я тебя, главбич, не понимаю. Потрави лучше божественное про волков.
— Чего тут не понимать. Кухтыли наполовину в воду ушли. Там рыба сидит — вы, щенки, такой и не видели! Кило по четыреста на сетку. У меня такая только раз на памяти была.
— Ну, ладно, по четыреста. А как ее выберешь, когда и трюма не открыть?
Васька вздохнул:
— Вот и я говорю — не перевелись. Разве им, на «голубятнике», рыба теперь нужна? Они сдуру-то выметали, а теперь порядок боятся утопить. Не хватает кепу теперь еще сети потерять — его тогда не то что в третьи, его в боцмана разжалуют. Порядок — он деньги стоит. Это слезки наши ничего не стоют.
Кто-то захлюпал сверху. Мы сжались в койках, нету нас, умерли. А пришел — кандей Вася.
— Ребятки, обедать.
Мы ему обрадовались, как родному.
— Вась, ты чо ж по палубе бежал? Не мог по трансляции объявить?
— У меня ж на камбузе микрофона нету. Ну, что, ребятки, кеп велел команду как следует накормить.
А это плохое начало, я вам скажу, когда велят команду накормить "как следует".
— Жалко вас, ребятки. До ночи не расхлебаете.
Вот он почему и бежал по палубе, кандей. Хотелось — нам посочувствовать.
В салоне сидели нахохленные, лицо у каждого и руки — как кирпичом натерты. Жора-штурман поглядел на нас с усмешкой:
— Что нерадостные? Такую рыбу берем!
— Где ж мы ее берем? — спросил Васька Буров. — Мы ее только щупаем да назад отдаем.
Жора пожал плечами. Его вахта еще не наступила, рано голове болеть.
— Позовешь выбирать? — спросил Шурка.
— А что думаете — пожалею? — Жора вдруг поглядел на меня. — Это вот кого благодарите.
Все на меня уставились. Жора поднялся и вышел. Я-то понял, что он имел в виду — как я отдал кормовой и оставил Гракова на пароходе. Да, пожалуй, не будь его, кеп бы нас не поднял. Ну что ж, придется рассказать, рано или поздно узнают. Но тут сам Граков пришел, сел у двери с краю, где всегда кеп садится.
Кандей ему подал то же, что и нам, только не в миске, а на тарелке, как он штурманам подает и «деду». Граков это заметил, вернул ему тарелку в руки.
— Что за иерархия? Ты меня за равноправного члена команды не считаешь?
Вася пошел за миской. Тоже кандею мороки прибавилось. А Граков глядел на нас, откинувшись, улыбался, вертел ложку в ладонях, как будто прядину сучил.
— Приуныли, носы повесили. А ведь слабая же погода, моряки!
Шурка сказал, не подняв головы:
— Это она в каюте слабая.
— Намек — поняла. А на палубу попробуй выйди? Это хочешь сказать? А вот пообедаю с тобой — и выйду. Тогда что?
Шурка удивился.
— Ничего. Выйдете, и все тут.