Особенность советского книжного рынка в 1991 году состояла в том, что издатели и книготорговцы желали иметь дело с товаром, который расходится мгновенно, т. е. с дефицитной книгой. Издательства соглашались печатать лишь то, за чем люди встанут в очередь.
«Империя Кремля» А.Авторханова, «Я надеюсь» Р.Горбачевой, «Согласие на шанс» Г.Явлинского, «Хождение во власть» А.Собчака, «Исповедь на заданную тему» Б.Ельцина, «Без правых и левых» Н.Назарбаева, «Мой выбор» Э.Шеварднадзе, «И возвращается ветер» и «Письма русского путешественника» В.Буковского — такие книги берут. Обещанные мемуары Лигачева и Кунаева также не залежатся. А вот книги Рыбакова, Дудинцева, Гранина можно считать бестселлерами вчерашнего дня. Скоро насытится рынок детективов, фантастики и эротики.
Но ведь обществу нужны книги тысяч, а не десятков наименований. Читатель из тех, кто действительно читает книги, а не только приобретает их, хотел бы отказаться — напрочь — от понятия «книжный дефицит». Книги, как и лекарства, должны быть всегда в наличии и в самом что ни на есть полном их ассортименте. У нас же эпоха искусственно организованной нехватки на все: мало ума, чести, совести, товаров и услуг. На книжном дефиците греют руки дельцы и номенклатура. Последняя навязывала рынку книги не только, разумеется, коммерческого, но и явно идеологического характера. Выпустили, к примеру, по указанию «сверху» тучу трудов ленинских соратников; книги эти долго пролежали в спецхранах. Троцкий, Зиновьев, Рыков, Бухарин погибли в застенках коммунизма, но сумей они перехитрить Сталина, они сотворили бы с ним то же самое. Вся когорта «ленинских большевиков» пролила реки крови, а сегодня нам предлагают вместо книг для детей покупать труды этих кровожадных утопистов. На печатание их трудов государство бумаги не жалело, только вот покупать эти работы мало находится желающих.
При Суслове цензура взяток не брала
А что бы мы хотели читать? Не догадываетесь? Да достаточно взять каталог новинок за последние 5 лет любого из западных издательств, печатающих книги на русском языке. О бестселлерах западной литературы я уже не говорю — нас десятилетиями «кормили» романами «прогрессивных» писателей Азии, Африки и Латинской Америки, а также опусами руководителей писательских союзов «братских социалистических стран». Прежде чем тянуться к западным авторитетам, нам бы своих услышать. Вот в каких выражениях начинает свою статью «Подвиг Василия Гроссмана» автор американской газеты «Новое русское слово» (15.10.1990) Мария Шнеерсон:
«Нынешний год — год круглых дат в жизни и судьбе Василия Семеновича Гроссмана. В 1990 году он мог бы отметить свое восьмидесятипятилетие. В 1990 году исполняется сорок лет с того дня, когда он приступил к созданию романа „Жизнь и судьба“; тридцать пять лет — с начала работы над повестью „Все течет“; тридцать лет — со времени окончания романа; двадцать лет — со времени выхода в свет повести „Все течет“ на Западе (изд. „Посев“); десять лет со дня первой публикации в Женеве „Жизни и судьбы“.
В 1990 году роман наконец-то напечатан без купюр, по рукописи, в которой сделана последняя авторская правка (Москва, „Книжная палата“, 1990). Это уже четвертое издание „Жизни и судьбы“ на родине писателя, если считать журнальную публикацию в „Октябре“, подвергшуюся значительным цензурным сокращениям (несколько позднее в „Октябре“ же опубликована и повесть „Все течет“).
Перечисленные даты сами по себе говорят о многом: о том, в какую страшную пору приступил писатель к созданию своей Главной книги; о том, что почти одновременно с нею создавалась повесть „Все течет“, где историософская и художественная концепция Гроссмана обнажены с предельной откровенностью; о том, что оба эти произведения долгие годы лежали в тайниках, хранимые друзьями писателя, прежде чем появились на Западе. На родине Гроссмана они смогли быть обнародованы лишь в общем потоке реабилитированных книг.
Судьба главной книги Гроссмана столь же уникальна, как и само это произведение. Заканчивая его, автор писал своему другу — поэту Семену Липкину, одному из тех, кто спас рукопись „Жизни и судьбы“: „Она осуществит себя помимо меня, раздельно от меня, меня уже может не быть“.
В феврале 1961 года у писателя произвели обыски, арестовали рукопись романа. Через год, видимо, под впечатлением XXII съезда, Гроссман обратился с письмом к Хрущеву. Там есть потрясающие строки: „Нет смысла, нет правды в (…) моей физической свободе, когда книга, которой я отдал свою жизнь, находится в тюрьме, ведь я ее написал, ведь я не отрекался и не отрекаюсь от нее (…). Я по-прежнему считаю, что написал правду, что писал я ее, любя и жалея людей, веря в людей. Я прошу свободы моей книге“.
Ответом на письмо явилась встреча с Сусловым, который заявил: „… публикация этого произведения нанесет вред коммунизму, советской власти, советскому народу“. Даже вернуть рукопись автору советский идеолог счел опасным. Роман же, заключил он, если и будет когда-нибудь опубликован, то не ранее, чем через 200–300 лет: Суслов мнил, что его держава простоит века!
… По иронии судьбы через несколько лет клевреты Брежнева арестуют мемуары Хрущева: гонителю Гроссмана пришлось пережить то, на что он обрек одну из своих жертв (впрочем, масштабы тут, конечно, несоизмеримы!).
Трагическая участь романа века, каким поистине является „Жизнь и судьба“, стала не только личной трагедией автора. Прочитав „Жизнь и судьбу“ в октябре 1960 года, А.Твардовский был глубоко потрясен столь „необычным по силе искренности и правдивости произведением“. Он записал в дневнике: „Напечатать эту вещь (…) означало бы новый этап в литературе, возвращение ей подлинного значения правдивого свидетельства о жизни — означало бы огромный поворот во всей нашей зашедшей Бог весть в какие дебри лжи, условности и дубовой преднамеренности литературы. Но вряд ли это мыслимо“.
Наивно было бы сейчас гадать, как могла повлиять „Жизнь и судьба“ на развитие литературного процесса. Публикация этого произведения была абсолютно невозможной. Ведь „Жизнь и судьба“ касается не только темы лагерей и репрессий. В романе проводится откровенная параллель между национал-социалистическим и коммунистическим вариантами фашизма; обнажаются пороки тоталитарного строя, по самой сути своей враждебного человеческой личности. Гроссман создает картину растленного общества, парализованного страхом: пригвождает к позорному столбу представителей „нового класса“: рисует драматические сцены уничтожения крестьянства в пору коллективизации. В этой великой книге ставятся кардинальные философские вопросы, и решение их не имеет ничего общего с марксистской идеологией. „Жизнь и судьба“ создана рукою гениального мастера, мыслителя, исследователя и провидца. Суслов был прав: советскому строю она наносит сокрушительный удар.
„Это из тех книг, — писал Твардовский, — по прочтении которых чувствуешь день за днем, что что-то в тебе и с тобой совершилось серьезное, что это какой-то этап в развитии твоего сознания“. Но роман увидел свет на родине писателя лишь тогда, когда уже многое было открыто и пережито. Читатель восьмидесятых годов, впервые с ним знакомясь, не мог испытать того, что испытал Твардовский в шестидесятом году.
Значит ли это, что роман Гроссмана появился слишком поздно и для наших дней устарел? Конечно, нет! Есть книги-однодневки, книги, где отражена лишь злоба дня. Они перестают волновать последующие поколения, даже если написаны талантливо. И есть книги, созданные на века, ибо в них, наряду со злобой дня, звучат вневременные, общечеловеческие темы, живут созданные мастерами бессмертные типы. „Жизнь и судьба“ принадлежит к числу именно таких произведений искусства.
Размышляя о романе Гроссмана, нельзя забывать, когда, в каких условиях он рождался. Самое создание его явилось подвигом, совершить который мог лишь человек редкой духовной силы.
Когда думаешь о подвиге Гроссмана, невольно вспоминаешь подвиг Солженицына. Дело не в том, конечно, чей гений выше, чей подвиг значительнее. Гроссману не суждено было сыграть такую роль, которую играл и играет Солженицын в литературной и общественной жизни нашего времени. Оба писателя шли к правде разными путями. Но в чем-то их судьбы и творения перекликаются.