Назавтра, получив буханку хлеба и 4 рубля 80 копеек наличными, то есть по 1 рублю 20 копеек старыми деньгами на каждый из четырех дней пути до Ленинграда, я отбыл. Воинское предписание было мне очень кстати, ибо люди возвращались из летних отпусков и попасть под поезд было гораздо легче, чем на поезд. Когда после двух пересадок я подъезжал, наконец, к Москве, я мог только вспоминать о заветной буханке. Недалеко от Москвы на последние 90 копеек я купил десяток худосочных раков, но дешевка тут же вышла мне горлом. До этого я никогда не ел раков, после этого, кстати, тоже. Я пытался сосать их целиком и по частям – бесполезно. И хотя чертовски хотелось есть, я вышвырнул, наконец, груду оторванных голов и лап в окно. В Москве у меня не было даже пятака на метро. Я стоял возле турникета и чувствовал, как в животе начинаются голодные спазмы. К счастью, я увидел какую-то большую семью: все билеты были в руках у отца, шедшего последним. Я юркнул в середину: одним сыном больше, одним – меньше… Пока контролерша считала билеты, я уже катил по эскалатору.
Когда мама увидела мое исхудалое лицо, она долго качала головой.
Через несколько дней я возвращал опечатанную трубочку с моими документами в военкомат. Попросил у военкома мою анкету, чтобы не заполнять ее снова, если понадобится. Он дал мне, не разворачивая. В пятой графе анкеты слово «еврей» было жирно подчеркнуто синей тушью. Инвалид пятой группы.
Не без труда я восстановился на последнем курсе своего института. Жизнь продолжала учить меня, а я – учиться.
Я кончил институт в 1954 году. Это было интересное время. Страна во времена сталинской монархии дошла до предела. И хотя цена килограмма хлеба регулярно снижалась под барабанный бой на копейку, за хлебом стояли очереди даже в Москве и Ленинграде. Сеять хлеб на целине и снимать урожай в Канаде еще не научились, и сами колхозники люто голодали. Промышленность, не знавшая никаких экономических стимулов развития, производила в основном лишь перманентный дефицит, и постоянным в стране были только временные трудности. Мужчины, которые не «сидели», были в армии. Немногие женщины имели семьи, но и их благополучие было относительным: уголовную ответственность за аборты то отменяли, то вводили снова – и каждый раз идя навстречу трудящимся. Анекдотчики послесталинской эпохи утверждали, что люди перестали носить ботинки, как во времена Ленина, и надели сапоги, потому что страна была загажена выше щиколотки.
В этих условиях «коллективное руководство», которое позже оказалось «лично Хрущевым», начало слегка отпускать гайки, ибо струна могла лопнуть. Рабовладельческий строй, централизованный и регламентированный по византийскому образцу, стал трансформироваться. Эшелоны с зэками, демобилизованными в духе позднего «реабилитанса», потянулись с Колымы, Сибири, Урала. Эшелоны с демобилизованными солдатами, необходимыми для задыхающихся заводов и колхозов, отошли от западных границ. Появились не арестованные анекдотчики. Крайности режима отменялись, основы сохранялись. Сохранялись и основы «мудрой сталинской национальной политики».
Сразу же после окончания института – распределение на работу. Из Ленинграда никому не хотелось уезжать, особенно нам, ленинградцам. Выпускники старались уклониться от провинции по мере возможности, ибо это означало потерю ленинградской прописки со всеми вытекающими отсюда последствиями. Девушки, например, выдвинули девиз: «Ударим по распределению стопроцентной беременностью!» И, действительно, многие ударили…
Я не уклонился и получил распределение на следственную работу в прокуратуру Карело-Финской ССР (тогда еще была такая). Гриша Вертлиб распределился в Кировскую область, все «айсберги, вайсберги и прочие Рабиновичи» были раскиданы по необжитым просторам севера и востока России. А неевреи, которые приехали в Ленинград учиться с этих самых «просторов», особенно парни, почти все остались работать в Ленинграде, хотя у них и не было жилья. Комсомольский энтузиазм из меня еще не выветрился, я живо представлял себя районным следователем в полупустынной Карелии, где на сотни километров только леса, озера, и лесозаготовки с пьяными, или полупьяными лесорубами, – моими будущими клиентами. Купив себе тульскую двустволку и запас пороха и гильз, достаточный, чтобы истребить все живое в Карелии, я отбыл в распоряжение прокуратуры Карело-Финской ССР. А через несколько дней вернулся назад: мое место было занято, и я им не требовался.
Положение евреев понемногу менялось к лучшему, я не говорю, к хорошему, только к лучшему по сравнению с худшим.
Те, кого не успели вычистить с работы во времена «лесоповала», вздохнули с облегчением. Зато устроиться на работу заново было почти невозможно. Курносые начальники отделов кадров с хорошей военной выправкой, которые по старой памяти говорили «введите» вместо «войдите», поднаторели в искусстве отказов; невозможно было прорваться сквозь их густой частокол. Женщинам говорили, что нужен решительный мужчина; мужчинам – что нужна усидчивая женщина; молодым говорили, что нужен опыт; немолодым – что нужен молодой, чтобы выучить его сначала. Если ты гермафродит среднего возраста, это не спасает тоже. И даже если у тебя русский паспорт, но еврейский нос, дело безнадежно. Рассказывали про типичного еврея, который пришел устраиваться на завод на традиционную еврейскую должность начальника отдела Снабжения.
– Ваша фамилия, имя, отчество? – спросил его начальник отдела кадров.
– Абрамзон Яков Исаакович, – ответил человек, потупясь.
– Место рождения?
– Бердичев.
– Национальность?
– Русский, – ответил человек и распрямил согнутую спину.
– Как так русский? – пробурчал кадровик, листая паспорт. – Да, действительно, русский… Простите, на эту должность я хотел бы еврея…
Конечно, этим анекдотом мы успокаивали себя. И я, и Гриша Вертлиб, и многие другие, которые тоже вернулись, как и я, и искали любую работу, месяцами и годами были безработными. Никогда не забуду этого времени. Я завидовал людям в засаленных рабочих спецовках, но на рабочие должности нас не брали – «что, зря на вас государство тратило деньги?» Мне стыдно было смотреть в глаза матери, кусок хлеба застревал в горле. Я стал избегать людей, и, как я однажды заметил с некоторым удивлением, вокруг меня остались такие же инвалиды пятой группы – общая отверженность сближала нас. Год проработал я корректором в типографии и возненавидел эту работу: никогда не думал, что можно читать книги и видеть в них только буквы, запятые, восклицательные знаки.
Точки, точки в каждой строчке,
сколько букв от «А» до «Я»,
до чего ж она тупая,
работеночка моя…
Поступил на вечернее отделение физико-математического факультета педагогического института – ведь надо же, думая о будущем, что-то менять в настоящем. Работал инструктором по детскому туризму – все не то и не так… И тут мне вдруг повезло. Я помог задержать одного из двух бандитов, которые избили чешского студента и отобрали у него фотоаппарат. Начальник милиции Ленинграда, комиссар Соловьев лично выехал на происшествие. Узнав, что я закончил юридический институт, он пригласил меня работать в «органы». Даже после его личного указания отдел кадров настроенный на «нет», долго мурыжил меня, пока я наконец, не догадался пригласить оформлявшего мое дело майора в ресторан. Когда бутылка коньяка была допита, майор сказал мне:
– Не волнуйся, Гиля, все будет в порядке.
Конечно, перед тем как пойти в ресторан, он заглянул в мое личное дело – как-то ведь надо будет называть меня во время выпивки в неофициальной обстановке ресторана. Так, через 25 лет после моего рождения, меня впервые назвали моим настоящим именем, именем моего деда, и, может быть, именем деда моего деда. Именем еврейского мудреца, который впервые четко сформулировал золотое правило: «Если не я для себя – кто для меня? Но если я только для себя, зачем я?» И меня назвали этим именем не мой отец и не моя мать. Этим именем меня назвал майор Никонов из Управления Ленинградской краснознаменной милиции.